Письма из заключения (1970–1972) - Илья Габай
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хотел бы еще прочесть твои рассказы. Ты ничего не делал для их публикации? Я сейчас вспомнил о нашей идее и попытке совместного романа[112]. Фантастическая идея – но светлая, верно? Кто знает, вдруг она и осуществится когда-нибудь. Хотя бы так: мы пишем параллельно, не пересекаясь (только иногда), два романа в одном. Я не оставляю мысли когда-нибудь проиллюстрировать прозой, судьбами (всамделишними и сфантазированными) свои вирши. Я недавно многие из них перечел (мысленно) и подивился одному обстоятельству: многое все-таки было предугадано. Интересно, интуиция это или как-то малозаметно подгоняешь жизнь под стихи, которые все-таки при всех обстоятельствах – определенная квинтэссенция помыслов. Темочка – да? Эгоистическая. Но раз уж думается, я и написал тебе.
Советую тебе прочесть, если ты не читал еще, статью «Парадокс Кампанеллы» во второй книжке «Вопросов философии». Там совершенно неожиданно (для меня) поворот больной (тоже для меня) темы – волховской.
Я получил за это время еще одно письмо от Валерия Агриколянского и вдруг – от Эрика Красновского. Прибавь к ним тебя, Галок (Гладкову и твою), Юлика, Леночку, Церину Иоффе и др. – получается, что еще как живы институтские курилки. Ну и будем жить, друг мой. Успехов тебе и обнимаю.
Твой Илья.
Галине Эдельман
12.0.71 г.
Дорогая Галка!
Это правда, письмами ты меня не очень балуешь. Но зато – какие письма! Я очень тебе благодарен за все твои хорошие слова. По-моему, мне теперь за всю жизнь не отплатить своим друзьям за эти семь месяцев (пребывания в колонии) самой высокой дружественности. Я понимаю, что извиняющееся слово «дела» ты взяла в кавычки из особой совестливости: дел-то у тебя с двумя детишками, с преподаванием, должно быть, действительно невпроворот, а я-то знаю, что письма требуют некоторой душевной сосредоточенности ‹…›
Странное обстоятельство, но мне кажется, что переписка с Галей Гладковой очень способствовала нашей столетней дружбе. Во всяком случае, на расстоянии снялись издержки общей замотанности и закруженности (той самой, о которой я писал в отрывке, посланном Марку). Вообще, цена недешевая, но разлука очень многое ставит на место. Вот и у нас с тобой – какие были деньки и года! Один Красноярск чего стоит. И как-то грустновато, что то, что составляло предмет нашей общей гордости – твоя живопись и графика – отложено тобой. Если, конечно, ты просто не выражаешь таким образом пристрастия к себе. Вот ведь Галя (Гладкова) тоже настойчиво пишет, что нет у нее никаких стихов, сколько я ее ни просил о присылке их.
Юлик писал мне (и очень тепло) о недавнем посещении мастерской Лемпортов. Оборвалась ли у тебя совсем эта линия? Жалко было бы очень. Я просто не хочу думать, Галя, что ты надолго покончила с рисованием – было бы это тяжко и непростительно. Верни мне старые долги и приготовь новые, ладно? Я не знаю, удастся ли нам увидеться с Марком. Вряд ли, да и вообще, пока вы не в Красноярске, надо, как ни хочется, отложить это сумасбродство ‹…›
Бывают времена невозможности задушевных минут (иных у нас, по-моему, и не было); надеюсь, что сейчас эти времена в прошлом. Во всяком случае, многое определилось, встало на место и вернулось на круги своя. Я неизменно получаю письма от Гладковой, Леночки, твоего братца, твоего мужа – связи, как видно, крепкие и, смею надеяться, навечные. Вряд ли я могу очень уж сокрушаться по поводу приходящих людей нашей компании (скажем, Рабинович или Македонский), но некоторые потери чувствительные – Владик[113], в первую очередь. Рыжих я не могу относить к потерям; думаю, что они просто не эпистолярные люди. Я все это, Галочка, пишу с такой подробностью, потому что материал для меня очень важный; с этим, собственно, связаны почти все мои взгляды в будущее.
Я надеюсь, старинный мой друг, что тебе еще не раз захочется написать мне такие или иные письма. Буду ждать, а ноне крепко целую тебя и твоих ребятишек.
Твой Илья.
Галине Габай
12.3.71
Приветик, жена!
Только что написал письмо Гале Эдельман и маленько расчувствовался: очень уж многое и хорошее связывает меня с институтскими друзьями ‹…›
Я совершенно запутался с перспективой свидания ‹…› Давай, наверно, так договоримся. Если не получится с личным свиданием, не приезжай вообще. Словом, реши все сама.
В «Театре» (втором номере) рекомендую тебе очень интересную статью И. Вишневской о «Ревизоре». Она захватывает, хотя не думаю, что ее пафос оправдания водевилей и «грубой комики» так уж близки мне. Может, что еще есть, но я еще не читал. Очень жду «Вопросов литературы». Мне ведь сейчас хорошая статья приятней для чтения, чем беллетристика ‹…›
Целую тебя. Илья
Эрнесту Красновскому[114]
Март 1971
Очень рад, Эрик, что ты преодолел какие-то там комплексы – и объявился. «Комплексы» эти я понимаю довольно просто: не было у нас раньше повода и традиции переписываться, вот и трудно было положить почин. Словом, ты молодец. «Нечаянная радость», как говорится в любимом романе твоей жены и моего соратника (бывшего). Такой же «нечаянной радостью» одарил меня недавно и Валерий Агриколянский, так что мне простор лелеять свою оптимистическую тему – неутери друзей. И буде на эту тему.
Уверенности и ясности твоей я завидую, и очень мне бы тоже. Я тоже, бывает, гармонией упьюсь – потом оказывается, что не очень-то это и ко двору, и обольюсь (тоже случается) – потом оказывается, что все-таки над вымыслом. Читать детям Пушкина – занятие счастливое, которое оцениваешь, когда читать невозможно и скоро не предвидится. Я это к тому, что почувствовал, мне кажется, совершенно напрасную у тебя снисходительность к своим занятиям. Не было ли у тебя желания написать поэму о Пушкине? Я недавно читал и (утрирую) представляю себе такую модель творческого процесса:
1 действие. Юность.
Кто-нибудь (Пущин, Карамзин – все одно):
– Пушкин, как ты мыслишь жить дальше?
Пушкин:
– Друг мой! Пока мы еще горим свободой, пока не поздно, давай самые прекрасные порывы своей души посвятим отчизне!
2 действие. Михайловское. Пушкин прощается с Пущиным.
Пушкин:
– Друг мой! Бесценный и первый! Я благословил судьбу, когда мой занесенный снегом и уединенный двор огласил звук твоего колокольчика и т. д.
Принципы похожие, и как бы искусно это ни камуфлировали (при всеобщем среднем образовании это профессионально нетрудно), от чтения на такие темы невесело.
Не знаю уж, больше или меньше, чем вы, я читаю, но занятие это по нонешним временам бестолковое (я имею в виду выходящие и приходящие журналы). Признаться, мне кажется, что я это делаю порой из какого-то будущего самолюбия, то есть из самого прозаического желания сказать когда-нибудь: «Как же, как же – читывал». Вру опять маленько, но чтение в основном раздражает.
Я рад, что вы время от времени видитесь с Зиманами – люди эти настолько верные и правильные, что мне порой стыдно за случавшуюся в прошлом толстокожесть.
Мне впору – при твоей занятости – сообщать тебе, кто как из институтских наших живет, но я не стану: и как вам, братцы, не совестно так кружиться, что и не видеть друг друга по тысяче лет? Впрочем, и это лучше всего проясняется разлукой, чего я тебе никак не желаю. Совершенно ли ты похерил свою диссертацию, и если да – почему?
Очень хочется, чтобы у вас, у тебя, у Гали[115], теперь еще и у Глеба, с которым я расстался чуть ли не в эмбриональном его возрасте, все было интересно, благополучно и неутомительно. Вавка[116] написала мне, что совершенно оборвались связи с коллегами по 521-й школе. Это жалко. И вообще много чего жалко. Пиши мне почаще, если и как сможешь. Целую тебя и твою Орлову и сердечный поклон мало пока знаемому Глебу. Готовь к 72-му году пляж, как уже бывало.
Илья.
Елене Гиляровой
17.3.71
‹…› Слушай, Леночка, я подумал, что в наших с тобой диалогах по поводу святаго искусства есть (с моей, разумеется, стороны) юмористический оттенок. Я ведь, как правило, пытаюсь рассуждать о вещах, которые не видел и не скоро еще увижу. Все мои познания исчерпываются газетной и эпистолярной информацией. Последняя, между прочим, весьма и весьма разноречива. Что касается переводов, то и здесь мы с тобой – из-за моей одноязыкости – в разных положениях. Я только и могу сказать, например, что холодковский «Фауст» убог и косноязычен, малопоэтичен, а пастернаковский – явление громадного искусства. То же и его и Щепкиной-Куперник, скажем, Шекспир. И оттенков школ Лозинского и Пастернака я чувствовать не могу: доверяю обоим, потому что они приобщили меня к гениальным вещам. Правы ли они, бог весть, но что Данте и Шекспир – великие писатели, это им обоим удалось доказать. Между прочим, я читал в 1967 году почти всего Гете (собрание под ред. Луначарского). «Вильгельм Мейстер», «Поэзия и правда» (так, кажется) и пр. показались мне вымученными и холодными вещами.