О душах живых и мертвых - Алексей Новиков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Пеняйте на себя, поручик! Ваше будущее вот у меня где! – шеф жандармов сжал руку в кулак. – Впрочем, вы свободны.
– Буду всегда помнить эти драгоценные слова вашего сиятельства…
Бенкендорф резко дернул за шнурок звонка.
Поэт вышел в приемную и столкнулся с каким-то ожидающим приема генералом. Генерал был бледен, щеки его подергивались, а в глазах застыл ужас. Генерал мелко крестил увешанную орденами грудь и что-то шептал. Вот что значит быть приглашенным к шефу жандармов, в его служебный кабинет!
В ведомстве, возглавляемом графом Бенкендорфом, шла повседневная работа. По коридорам сновали замухрышистые чиновники. Мимо Лермонтова промчался, звеня шпорами, бравый ротмистр. Какой-то жандармский полковник лениво, должно быть по привычке, оглядел гусарского поручика.
Лермонтов вышел на улицу.
Глава четвертая
В апреле жители Петербурга, уставшие от мокрого снега и холодных дождей, вдруг начинают понимать: идет весна! Все чаще поглядывает на посветлевшее небо мелкий чиновник, пробираясь в департамент. Поглядывает и прикидывает: этак недели через две можно будет и вовсе обойтись без калош; ладно, что не произвел без времени лишнего расхода. Разные бывают мечты по весне у жителей столицы.
Но известно, Петербург – город чиновный. Равняться бы и весне по служилому люду, по табели о рангах или хоть по придворному календарю. А она не хочет знать никакого благочиния. То задержится неведомо где, то выгонит щеголей в модных пальто на Невский проспект, а засидевшихся красавиц в Летний сад. Щеголи в пальто тончайшего сукна мерзнут, а красавице и шагу не сделать по Летнему саду. Непроходимы лужи для изящных ножек, обутых в модные туфельки.
То ли дело катить по весне в собственном экипаже на Елагин остров и, похаживая по Стрелке, ждать, когда нырнет солнце в Маркизову лужу! Только долго придется ждать. Не клонит солнышка ко сну в вешний озорной день. Да разве уснешь под воробьиный гомон!
Еще раньше, чем опустится солнце в льдистые воды, Петербург станет похож на сказочный призрак. Исчезнут клубы фабричного дыма, небо подернется чуть видимой синевой, а дворцы и набережные, дома и улицы растают в сизой, словно струящейся к небу дымке… Дымка то сгустится над городом, то вдруг озарится закатными лучами, и кажется тогда, что плывут, глядясь в Неву, воздушные замки.
Воздух тих, краски земли и неба так упоительно ясны, что сама Петропавловская крепость выглядит светлым видением. Но так только кажется. Из века в век стоит нерушимая твердыня, оплот самодержавия, тюрьма для безумцев… Здесь томился Александр Радищев, предвещавший плаху царям. Сюда с собственноручными записками посылал Николай Павлович тех, кто потерпел поражение на Сенатской площади в декабрьский день 1825 года. Здесь хватит места для каждого, кто дерзнет усомниться в богоустановленной власти Николая Павловича или в святости каких-нибудь иных российских устоев. А не хватит для безумцев места в Петропавловской крепости – чуть далее от столицы стоит Шлиссельбургский замок.
Велика Русь! Есть у монарха и сибирские рудники и Кавказ. А еще больше – верных слуг. Кроме графа Бенкендорфа, есть, например, министр просвещения граф Уваров. Он повсеместно и ежечасно ставит плотины умственному разврату. И, строя те плотины, приговаривает: «Если давить, то давить так, чтобы и следа не осталось…» И действуют усердные министры – то пеньковой петлей, то умственной удавкой.
А среди верных сынов монарха как не найти богатырей, жаждущих сразиться с чудищем крамолы! Только поистаскались же они, былые богатыри! Взять хотя бы Михаила Николаевича Загоскина или Нестора Кукольника. Ходили ранее в первых писателях России – каждой строкой, словно богатырским копьем, разили смутьянов.
И сейчас пишут они – есть еще порох в пороховницах, – только либо товар стал не тот, либо набил оскомину.
А за именитыми литераторами тучей вьется вокруг словесности безыменная мошкара. Чего же еще желать?
Пятнадцатая весна приходит в Петербург после того, как на Сенатской площади отгрохотали пушки. Пятнадцатая весна! Но обманчивы и призрачны в Петербурге вешние мечты! Кажется, никогда не огласит невские просторы песня воли, кажется, никогда не залетит сюда вольной птицей надежда. Жужжит в столице Николая Павловича одна «Северная пчела». «Пчела» приглашает жителей столицы на лоно природы, на майское гулянье, дабы вместе с природой отпраздновать возрождение жизни и вознести горячую благодарность его императорскому величеству, под мудрым скипетром которого процветает осчастливленная Россия. Фаддей Венедиктович Булгарин не устает звать к этому верноподданных по каждому поводу и без всякого повода.
А сейчас и монарх, как отец, обитает неразлучно с жителями столицы. Над Зимним дворцом горделиво трепещет императорский штандарт. В императорском кабинете, несмотря на весну, сумрачно и неуютно. За ширмой походная кровать. Никакой роскоши в жилище палача и сластолюбца. Он, как солдат, служит России и кичится походной кроватью.
На письменном столе императора громоздятся самоважнейшие бумаги, министерские доклады и секретные записки графа Бенкендорфа о тайном сыске. А между этих бумаг – кто поверит! – лежит недавно вышедшая книжка: «Герой нашего времени», сочинение М. Лермонтова».
Николай Павлович читает книгу в часы царственного досуга, и чем дальше читает, тем больше хмурится… Еще не появлялось в печати ни одного отзыва об этом сочинении, еще только начинают раскупать книгу читатели, а в императорском дворце снова свершается суд над опальным поручиком Тенгинского пехотного полка.
Однако понятия не имеет о том Михаил Юрьевич, готовящийся срочно покинуть императорскую столицу. Ему нужно бы привести в порядок литературные дела, а из головы не выходит свидание с Бенкендорфом.
Надо бы поручику сгинуть, затеряться на Кавказе, чтобы забыл о нем всемогущий граф, а он, поручик, замышляет жалобу на самого шефа жандармов. Больше чем кто-нибудь знает Михаил Юрьевич – нет безрассудных смельчаков, дерзающих жаловаться на графа Бенкендорфа. Да и кому жаловаться?
Но поручик Лермонтов, искусный в игре в шахматы, обдумывает невиданный ход: жалоба пойдет к великому князю Михаилу Павловичу, командующему гвардией. Может получиться оригинальная комбинация фигур! Во всяком случае, пусть хоть почитает о себе граф Александр Христофорович…
Жалоба отправлена. Можно заняться и литературными делами. Еще и еще раз пересмотрел отобранные для первого сборника стихотворений двадцать восемь своих пьес. Среди них и новая поэма «Мцыри». Только из «Демона» не включил ни строки. Правда, «Демон» уже ходит по рукам в сотнях списков, но для печати он еще будет пестовать и совершенствовать эту поэму своих поэм. Впрочем, вряд ли и пропустят когда-нибудь к читателям песню борьбы с самим небом…
В типографию пойдет лишь малая часть написанного за многие годы. Но взыскателен к себе поэт.
Михаил Юрьевич отвез рукопись к Краевскому. Пусть присмотрит за изданием, которому суждено выйти в то время, когда автор будет скитаться по Кавказу.
Андрей Александрович проявил полную готовность. Он все больше и больше убеждался в том, что дело Лермонтова кончилось пустяками. Теперь надо порадеть об «Отечественных записках». Лермонтов и для журнала привез несколько новых стихотворений.
От Андрея же Александровича узнал, что Белинский несколько дней как слег.
– Не везет нам на встречи, – сказал поэт. – Прошу вас, Андрей Александрович, показать рукопись мою Виссариону Григорьевичу. У нас с ним начат, но не закончен спор. Так вот, в продолжение этого спора покорно прошу его принять мои пьесы. Ну, а коли встретятся затруднения с цензурой, тогда… – поэт махнул рукой, – тогда, – заключил он, улыбаясь, – возникнет еще один довод к нашему спору…
Лермонтов побывал и у милейшего Владимира Федоровича Одоевского. Впрочем, поэт не заводил здесь литературных разговоров.
В литературе Владимир Федорович платил щедрую дань утешительному романтизму и в то же время проявлял какую-то растерянность. Владимиру Федоровичу верилось, что можно примирить разные мнения, если только избегать крайностей. Крайностей Владимир Федорович не понимал и не принимал. Словом, в литературных своих вкусах Одоевский весь был в прошлом, в то время как в музыке глядел в будущее.
Музыка! Вот о чем можно было всласть и не только не споря, но в полном согласии наговориться с Владимиром Федоровичем. В беседах с ним или слушая его игру на рояле Лермонтов мог утолить ненасытную свою страсть. Любовь к музыке посетила его в детстве и никогда не покидала.
Владимир Федорович говорил о созданиях Бетховена, о предстоящих концертах, играл фуги Баха и, едва оторвавшись от рояля, начинал горячую речь о судьбах народной русской музыки.
Михаил Юрьевич слушал с жадностью: хотел насытиться на все будущие, может быть долгие, годы изгнания…