Эшелон - Иосиф
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Больше я Шварцмана никогда не видел и ни от кого не слышал о нем.
Юбилейные арабески
Еще в середине уходящего в Лету, богатого разного рода событиями 1981 года я узнал о предстоящем юбилее моего родного учреждения — Государственного Астрономического Института имени Штернберга — ГАИШ. Любители такого рода событий выискали, что старинная Обсерватория Московского университета, бывшая одним из истоков ГАИШа, появилась на свет божий в 1831 году. Значит, предстоял полуторавековой юбилей!
С этим институтом связана вся моя жизнь. До мельчайших деталей я помню июльский день 1938 года, когда я в первый раз оказался на залитом солнцем, совершенно поленовском «московском дворике» Обсерватории. Где-то за переулком Павлика Морозова высился купол близкой церковки. Над желтым, довольно облупленным обсерваторским домом подымался купол башни старинного астрографа. На скамеечке, неподалеку от входа во двор, сидел, положив руки на палку, совершенно прозрачный, с седенькой бородкой клинышком, вполне нестеровский старичок. Он удивительно гармонично вписывался в окружающий архаический пейзаж XIX века. Как я потом узнал, это был здешний патриарх Сергей Николаевич Блажко.[22] В канцелярии царствовала Елена Андреевна — она и сейчас, спустя 43 года, там царствует.
В связи с юбилеем мне в голову лезут разные мысли и одолевают воспоминания. Как странно, например, что я знаю свои родной Институт почти 30 % его полуторавекового существования — а ведь в нем вполне мог бывать Александр Сергеевич Пушкин, будь у него хоть малейший интерес к физико-математическим наукам. А вот Александр Иванович Герцен был одним из первых студентов астрономического отделения Московского университета. 26 июня 1833 года он защитил диссертацию под названием: «Аналитическое изложение солнечной системы Коперника». По нынешним понятиям это была, конечно, не кандидатская диссертация, а дипломная работа. Он очень огорчился, получив серебряную медаль — рассчитывал получить золотую, которая, однако, была присуждена его однокурснику Драшусову — впоследствии профессору астрономии Московского университета и директору Обсерватории. Герцен был знаком и с астрономом профессором Д. М. Перевощиковым — первым директором московской Обсерватории с которым встречался в доме Щепкина.[23]
Пожалуй, самым крупным астрономом, работавшим в Обсерватории Московского университета был знаменитый Бредихин — человек живой и даже вспыльчивый. В превосходной по стилю изложения истории Московской обсерватории, написанной перед войной С. Н. Блажко, обстоятельства ухода Бредихина из будущего ГАИШа описаны с волнующей непосредственностью (Вестник МГУ, т., 1940)»… Нет нужды сохранять далее таинственность в этом деле… У Бредихина был маленький сын. Когда однажды он играл во дворе обсерватории, его сильно уклюнул петух Швейцера (тогдашнего директора обсерватории, И. Ш.). Тогда Бредихин схватил бывшую у него старую саблю, погнался за петухом и, догнавши его, отрубил ему голову. Это было началом недоразумения, в результате которого Бредихин покинул обсерваторию. Не правда ли, какая прелесть! Живо представляю себе, как озверевший создатель механической теории кометных форм гонится за несчастным петухом по так знакомому мне гаишевскому дворику!
Несомненно, что самой героической фигурой в истории нашего Института был Павел Карлович Штернберг. Как ученый он был, конечно, величиной вполне средненькой — ординарнейший профессор из немцев. Но зато — какая судьба! Никто из сотрудников Обсерватории, в том числе и его сосед Сергей Николаевич Блажко (который был моложе Штернберга всего лишь на 5 лет), понятия не имели, что Павел Карлович отнюдь не только астроном. С 1905 года он — подпольный большевик, реальнейшим образом готовивший Октябрьскую Революцию в Москве. Вплоть до 1917 г. само здание обсерватории было главной явкой ЦК партии большевиков, через которую Ленин руководил подпольной московской партийной организацией. По заданию Центрального Комитета партии большевиков Штернберг на средства Московской городской думы (гласным которой он, кстати, был) в течение многих лет готовил детальнейший план города с указанием всех проходных дворов и закоулков — незаменимое пособие для уличных боев. Феномен раздвоения личности у этого человека достиг крайних пределов: у него было даже две жены — одна легальная, профессорша, которую я еще застал в живых, а вторая — подпольный товарищ, судьба которой мне неизвестна. После Октябрьской Революции Павел Карлович перед потрясенными сослуживцами явился в абсолютно новой ипостаси. Он был первым руководителем высшей школы во вновь созданном Наркомпросе, принимал активное участие в разгроме Колчака в качестве политического комиссара Восточного фронта. Его жизнь преждевременно оборвалась в самом начале 1920 года, когда он умер от сыпного тифа.
Я всегда любуюсь его фигурой на картине, висящей в холле перед конференц-залом нового ГАИШа. Павел Карлович изображен на командной позиции артиллерийской батареи, ведущей с Воробьевых гор (т. е. неподалеку от нынешнего ГАИШа) обстрел Кремля, где засели юнкера. В конечном итоге все получилось правильно: не укуси его тогда сыпнотифозная вошь, вряд ли он пережил бы последующие трудные годы. Ведь Восточным фронтом оперативно руководил Троцкий, которого Павел Карлович достаточно хорошо должен был знать. И не был бы наш Институт назван его славным именем. Даже подумать неудобно, кому мы обязаны вывеской!
В те далекие предвоенные годы, когда я поступал в аспирантуру ГАИШ, директором там был Василий Григорьевич Фесенков, личность яркая и самобытная. Сейчас, сквозь пелену ушедших лет, я, конечно, вижу его в правильном масштабе. Это был типичнейший представитель старой дореволюционной русской науки, перешагнувшей рубеж 1917 года. Общий уровень физико-математических наук в нашей стране был низок. Отставание от европейского и американского уровня прогрессивно росло со временем, хотя отдельные таланты, конечно, не переводились. Характерным стилем Василия Григорьевича (или как его кратко называли — «Феса») была кустарщина.[24]
Что-то в нем было от человека, ставшего ученым путем самообразования. В нем причудливо сочетались широта натуры и какой-то примитивный, даже детский эгоизм. В те годы я тихо любовался его монументальной фигурой и благоговел перед ним. Было в нем, однако, качество, ставшее в наши дни редким среди ученых: живое ощущение реальной природы, удивительным образом сочетающееся с недоверием к ее видимым явлениям. Я навсегда запомнил его чуть заметную усмешку, неизменно игравшую на лице. К нагл, мелюзге, он относился с благожелательной снисходительностью. Хорошо помню, например, как я предложил двум моим коллегам-аспирантам решить знаменитую задачу, которую чеховский гимназист-репетитор задал купеческому сынку Пете. Как известно, в этой задачке условие начиналось традиционной фразой: «Купец купил…». Ее следовало решать без «икса» — ведь папаша-купец посрамил гимназистика, решив ее на счетах. Аспиранты это никак не могли сделать. В это время через аудиторию проходил Фес. Я набрался храбрости и попросил его решить эту задачу. Надо было видеть, с каким детским азартом Василий Григорьевич взялся за дело! И решил задачку, посрамив заучившихся аспирантов.
После Василия Григорьевича (который ушел с директорского поста буквально по собственному желанию) шефом Института стал заведующий кафедрой небесной механики Николай Дмитриевич Моисеев. Это была колоритнейшая фигура — что-то в нем было от императора Павла. Калека, на костылях, которыми бравировал, в полковничьем мундире — по совместительству работал в Военно-воздушной академии им. Жуковского — он отличался ядовито-злобным остроумием. Выдаваемые им характеристики сотрудников отличались поразительной меткостью. Никогда не забуду случайно подслушанную мною его классификацию дураков. «Дураки бывают двух типов: круглые (типичный представитель — проф. Паренаго) и треугольные (типичный представитель — доцент Северный)». Удивительно точно! Конечно, каждый понимает, что треугольный дурак (мрачный, угловатый) — это совсем не то, что розовый, оптимистический круглый дурак!
При Николае Дмитриевиче наступили суровые времена. Началось все как обычно — с подтягивания ослабевших при Василии Григорьевиче гаек трудовой дисциплины. Одним из первых погорел на этом я со своими приятелями Бакулиным и Полосковым. А дело в том, что мы трое, по причине непредставимой сейчас убогости наших жилищ, лишенных каких бы ни было коммунальных удобств, по субботам (а это был тогда полный рабочий день!) ходили в расположенные рядом с ГАИШем Пресненские бани, естественно, в рабочее время (иначе туда не попадешь — много народу желало помыться!) Банщики нас встречали как завсегдатаев — особенно дородного Сергея Матвеевича Полоскова — ведь у банщиков своя система ценностей! Благодать эта кончилась вскоре после воцарения Николая: кто-то из сотрудников настучал и появился на стене родного ГАИШа исторический приказ, в немыслимо грозных выражениях запрещающий нашей троице мыться в рабочее время. Помню многообещающее начало приказа: «Мною замечено…» Впрочем, как и все прочие грозные приказы, и этот нами систематически нарушался.