Том 7. Мать. Рассказы, очерки 1906-1907 - Максим Горький
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Солдат вздохнул и грустно, тихо сказал:
— А может, и нет бога…
Рыжий солдат, тяжело подняв на него глаза, грубо крикнул:
— Не ври!
И начал сгребать уголья в кучу сапогом. Но скоро оставил это, не окончив, оглянулся вокруг и, шевеля усами, хрипло проговорил:
— Надо понять — человек я или нет? Это надо понять, а потом уж…
Он замолчал, закусил усы и снова крепко потер подбородок.
Семён взглянул на него, опустил глаза и осторожно, тихонько, но упрямо заявил:
— Однако другие говорят — нет его…
Рыжий не ответил.
Становилось всё холоднее. Снег перестал падать, и, должно быть, от этого тьма стала неподвижнее и гуще.
Вдали дрожал какой-то странный звук, неуловимый, точно тень…
Из повести
…Вера вышла на опушку леса — узкая тропа потерялась, незаметно сползая по крутому обрыву в круглую котловину.
Омут, в золотых лучах заката, был подобен чаше, полной тёмно-красного вина. Молодые сосны — точно медные струны исполинской арфы; их крепкий запах сытно напоил воздух и ощущался в нём ясно, как звук. В стройной неподвижности стволов, в живом блеске янтарных капель смолы на красноватой коре чувствовалось тугое напряжение роста; сочно-зелёные лапы ветвей тихо качались, их отражения гладили зеркало омута; был слышен дремотный шорох хвои, стучал дятел, в кустах у плотины пели малиновки, и где-то звенел ручей.
Над чёрным хаосом обугленных развалин мельницы курился прозрачный, синий дым, разбросанно торчали брёвна, доски, на грудах кирпича и угля сверкали куски стёкол, и что-то удивлённое мелькало в их разноцветном блеске. Щедро облитая горячим солнцем, ласково окутанная сизыми дымами, мельница жила тихо угасавшею жизнью, печальной и странно красивой. И всё вокруг мягко краснело, одетое в парчовые тени, в огненные пятна тусклого золота, всё было насыщено задумчивой, спокойной песнью весны и жизни, — вечер был красив, как влюблённый юноша.
На плотине, свесив ноги, сдвинув фуражку на затылок, сидел солдат в белой рубахе, с удилищем в руках; он наклонился над водой, точно готовясь прыгнуть в неё. Длинный, гибкий прут ежеминутно рассекал воздух, взлетая кверху, солдат смешно размахивал руками, пятки его глухо стучали по сырым брёвнам плотины, — резко белый и суетливый, он был лишним в тихой гармонии красок вечера.
Неприязненно сдвинув брови, Вера напомнила себе: «Бил мужиков».
Но это не вызвало в ней того чувства, которое она должна была бы испытывать к солдату.
«Если подойти к нему, он, наверное, скажет дерзость», — лениво подумала девушка и, сорвав бархатный лист буковицы, погладила им щёку. В следующую минуту она спускалась вниз, черпая ботинками мелкий песок.
— Вот так караси, барышня! — крикнул солдат навстречу ей. — Глядите-ка!
Поднял левой рукой ведро и протянул Вере.
В мутной воде бились толстые, золотые рыбы с глупыми мордами, мелькали удивлённые круглые глаза. Вера, улыбаясь, наклонилась над ведром, рыба метнулась и обрызгала ей лицо и грудь водою, а солдат засмеялся.
— Здоровенные звери!
Снова закинул удочку, наклонился над омутом, поднял левую руку вверх и замер, полуоткрыв рот. Лицо у него было пухлое, круглое, карие глаза светились добродушно, весело, верхняя губа — вздёрнута, и светлые усы на ней росли неровными пучками. Над головой его толклись комары, они садились на шею, на щёки, на нос — солдат мотал головою, как лошадь, кривил губы, старался согнать комаров сильной струёй свистящего дыхания, а левую руку всё время неподвижно держал в воздухе.
— Эх! — крикнул он, дёрнув удилище; тело его подалось вперёд.
Вера вздрогнула и быстро сказала:
— Вы упадёте в воду…
— Сорвался, окаянный! — с досадой и сожалением сказал солдат. Потом, надевая червяка на крюк, заговорил, качая головой:
— Упаду, сказали? Никак! А и упаду — разве беда? Я — с Волги, казанский, на воде родился, плаваю вроде щуки, мне бы во флот надо, а не в пехоту…
Говорил он быстро, охотно, звонким теноровым голосом и неотрывно смотрел в воду подстерегающим взглядом охотника.
Вера почувствовала, что ей грустно и обидно думать, что он сёк мужиков розгами.
— Вы из экономии? — спросила она негромко.
— Из неё! — отозвался солдат. — Двадцать три человека пригнали нас, пехоты… Чай, скоро назад погонят, в лагери — чего тут делать? Всё уже кончилось, смирно стало. А жить здесь — не больно весело — мужики глядят волками и бабы тоже… Ничего не дают и продавать не хотят. Обиделись!
Он громко вздохнул.
— Послушайте, — печально спросила Вера, — неужели и вы тоже били их?
Солдат взглянул на неё, покачал головой и невесело ответил:
— Я? Нет… Я — не бил. Я — за ноги держал. Одного — старого, старик древний! Начальство говорит — он самый главный заводчик всему этому делу…
Он отвернулся к воде и задумчиво, но рассудительно добавил, как бы говоря сам себе:
— Чай, поди-ка, это ошибка — что же он может, этакий старичок?
— Вам его жалко? — резко спросила Вера. Добродушие солдата возмущало её, в ней росло острое желание придавить этого человека сознанием его вины перед людьми.
— А как же? — пробормотал солдат. — И собаку жалко, не токмо человека. Одного когда пороли, плакал он — не виноват, говорит, простите, не буду — плакал! А другой — только зубом скрипит, молчит, не охнул, — ну, его и забили! Встать с земли не мог, подняли на ноги, а изо рта у него кровь — губу, что ли, прикусил он, или так, с натуги это? Даже не понять — отчего кровь изо рта? По зубам его не били…
Теперь солдат говорил тихо, раздумчиво и дёргал головой снизу вверх. В его словах Вера не слышала сожаления. Она молча, острым взглядом неприязненно прищуренных глаз, рассматривала солдата, тихонько покусывая губы, искала какое-то сильное слово, чтобы ударить в сердце ему и надолго поселить в нём жгучую боль.
— А рыба-то перестала клевать! — озабоченно и негромко воскликнул он. — Она не любит разговоров, рыба! А может — уж поздно!
Он поднял голову, взглянул на небо и улыбнулся, продолжая:
— Хорош вечерок! Ну-ка ещё?
Забросил крючок в омут, посмотрел на Веру и сообщил ей:
— Привычек здешней рыбы не знаю — первый раз ловлю. А у неё разные привычки — тут она так, там — иначе живёт. А вот солдату везде одинаково трудно, особливо же пехоте!
— А крестьянам разве не трудно? — сухо спросила Вера.
— Кто говорит — не трудно! — воскликнул солдат, пожав плечами, и со смешной напыщенностью поучительно добавил: — Ну, начали они дерзко поступать, например — усадьбу поджигали, сено спалили, мельницу — это зачем? Авдеев говорит — дикость это, потому как всё есть человеческая работа и надо её жалеть. Работу, говорит, надо ценить без обиды, а не истреблять зря…
Он пристально взглянул в лицо Веры и строго спросил:
— А вы кто здесь будете?
— Я? Подруга учительницы.
— М-м…
— А что?
— Так. Во время пожара здесь были?
— Нет.
Солдат отвернулся и стал следить за поплавком. Вера почувствовала себя задетой его вопросами, в них явно звучало подозрение. Она решительно опустилась на бревно сзади солдата и выше его и негромко, мягко, но строго заговорила:
— Вы понимаете то, что вас заставляют делать?
Девушка несколько недель агитировала среди рабочих в городе, считала себя опытной, но ей впервые приходилось говорить солдату, её щекотал острый холодок опасности, это возбуждало.
В начале её речи солдат молча и удивлённо посмотрел на неё и невнятно буркнул что-то, потом он отвернулся к спокойному лицу омута и согнул шею, а спустя минуту громко засопел, обиженно заметив:
— Разве я один?
И взмахнул удилищем слишком резко.
Вера убеждённо и горячо говорила о преступной, циничной силе, которая, хитро и расчётливо защищая свою власть, ставит людей друг против друга врагами, будит в них звериные чувства и пользуется ими, точно камнями, для избиения простой и ясной правды жизни, так жадно нужной людям, — правды, о которой тоскует вся тяжкая, больная от усталости и злобы человеческая жизнь.
Солдат бесшумно, не торопясь положил удилище на чёрную, засыпанную углями землю плотины и долго сидел неподвижно, глядя вдаль по течению реки, уходившей в лес.
— Авдеев тоже так говорит! — вдруг заметил он и встал на ноги; лицо у него было озабоченное, а глаза суетливо и радостно бегали по сторонам.
— То же самое, как есть! — торопливо повторил он. — Вы подождите! Он сюда придёт — за рыбой, вы при нём скажите, а?
Беспокойно оглядываясь, он прижал обе руки к груди, болезненно сморщил лицо и громко чмокнул губами, качая головой.
— Али не чувствуешь? Ах ты, господи! Как же нет? А что делать? Приказывают! Идут на усмирение солдаты, и каждый понимает, куда и для чего. И все злятся, нарочно даже разжигают злость, чтобы забыть себя. Ругают дорогой мужиков — дескать, из-за них, сволочей, шагаем по жаре, от них нам беспокойство. Надо быть злым — приказано!