Новый Мир ( № 11 2004) - Новый Мир Новый Мир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В журнале “Дневники писателей” (1914, № 1) Сологуб писал: “Каким Горький уехал, таким и вернулся. Талант — топор, как было сказано о Некрасове. Рубит фигуры из слов, как Ерьзя из мрамора. <...> Читаешь и досадуешь. Невольно вспоминаешь благоуханное детство Толстого. По контрасту. Такое злое и грубое это детство. Дерутся, бьют, порют в каждом фельетоне2. Какой-то сплошной садизм, психологически совсем не объясненный. Не видим, какая душевная сила движет людей к совершению неистовств”.
Сравним с восторженным откликом Александра Блока в письме к П. С. Сухотину 1916 года: “Прочтите „Детство” Горького — независимо от всяких его анкет, публицистических статей и прочего... Какая у него была бабушка!”
Он же в письме к П. Б. Струве июля 1917-го возмущается, что среди учредителей Лиги Русской Культуры, созданной после Февральской революции, нет имени Горького: “...всякий скажет, что в истории русской культуры имя автора „Исповеди” и „Детства” знаменательнее, чем имя Председателя IV Думы”. Значит, Блок считал “Детство” частью не только литературы, а всей культуры.
Сравним также мнение Сологуба со статьей его прямого соратника по лагерю символистов Дмитрия Мережковского. Статья была напечатана в 1915 году в газете “Русское слово” (той же, где впервые опубликовано “Детство”) и имела название “Не святая Русь. (Религия Горького)”. “Куда идет Россия? — спрашивал Мережковский. — Великие русские писатели отвечают на этот вопрос — как бы вечные вехи указывают путь России. Последняя веха — Толстой. За ним — никого, как будто кончились пути России. За Толстым никого — или Горький”.
“Да, не в святую, смиренную, рабскую, а в грешную, восстающую, освобождающуюся Россию верит Горький. Знает, что „Святой Руси” нет; верит, что святая Россия будет. Вот этой-то верою и делает он, „безбожный”, Божье дело. Ею-то он и близок нам — ближе Толстого и Достоевского. Тут мы уже не с ними, а с Горьким”.
Прав или не прав был Мережковский, оценивая “Детство” как повесть специфически религиозно-революционную (в то время подобное соединение мало кого смущало), но показательна та высота, на которую возносит Горького его вчерашний оппонент.
Ведь это Мережковский когда-то назвал героев Горького грядущими хамами . А сам писатель был их глашатай.
А в этой статье ему отводится место впереди Достоевского и Толстого!
Все это кажется странным потому, что именно Сологуб, казалось, должен был оценить “темное”, “смрадное” содержание “Детства”, где полуслепым мастерам подкладываются раскаленные наперстки, где братья пытаются зимой утопить мужа своей сестры в проруби, где сыновья дерутся за столом на глазах у отца семейства и где, наконец, как почти правильно заметил Сологуб, “бьют, порют в каждом фельетоне”.
Ведь как раз Сологуб, не Блок и Мережковский, знал такое детство.
В книге “Русская литература конца XIX — начала ХХ века и первой эмиграции” (М., “Academia”, 1998) читаем статью о Сологубе С. Р. Федякина. “Федор Кузьмич Тетерников (настоящая фамилия писателя) родился 17 февраля 1863 года в Петербурге. Отец его, портной, из бывших крепостных, умер, когда сыну было всего четыре года. Мать нашла работу прислуги, и с помощью хозяйки ей удалось при крайней бедности дать сыну неплохое образование: в 1882 году он окончил Санкт-Петербургский учительский институт. Но наука вгонялась в будущего писателя непрекращающейся поркой (курсив мой. — П. Б. ), которая продолжалась и позже. Сологуб настолько привык, „прикипел” к битью, что уже не мог без этого жить: боль физическая стала восприниматься как лекарство от боли душевной. <...> Это болезненное сладострастие от битья вошло в его мироощущение и болезненным светом озарило все его творчество. Розги то и дело будут появляться в его стихах и прозе”.
Вот так так! В самом деле, разве мало грязного и смрадного в романе Сологуба “Мелкий бес”? А в романе “Навьи чары”? Так почему Горькому Сологуб неожиданно отказывает в праве на “смрадное”?
Легко заподозрить здесь творческую ревность. Тем более, что личные отношения Федора Сологуба и Горького, назвавшего его “Смертяшкиным” за пристрастие к теме смерти, были... неважные.
Но дело, думается, в другом. В отличие от Блока и Мережковского, чьи детства были (по крайней мере внешней, материальной стороной) благополучными, Сологуб по своему опыту знал, “из какого сора” растут такие произведения, как повесть Горького. И хотя он понимал, что многое из описанного там — “горькая” правда, заподозрил писателя в субъективизме, нарочитости некоторых сцен и картин. И тем неприятнее было читать “Детство”, что эта повесть была искажением его собственной и болезненной для него “правды”.
“Что-то здесь не так...” — возможно, говорил себе Сологуб. И вот это “не так” помешало ему оценить высокую поэзию “Детства” с его чудесными образами Дедушки, Бабушки, Цыганка и других.
Что же “не так”?
Повесть “Детство” обычно рассматривали с двух точек зрения — реалистической и символической. Реалистическая точка зрения заявлена самим Горьким в цитированном отрывке из “Детства”. Это повесть о “свинцовых мерзостях” русской жизни, в которой корчится несчастный русский человек. Но остается вера, что молодость и талантливость русской нации выведут ее “к свету”.
Символическую точку зрения на повесть дал Мережковский. Он рассмотрел ее как своего рода символическую формулу России. Бабушка и Дедушка — две ипостаси русского мироощущения и русской религиозности. “Религия” Дедушки — это религия государственная, жизнеустроительная, идущая с петровских времен. “Религия” Бабушки — религия народная, стихийная, полуязыческая.
Обе религии отрицают Святую Русь, закладывая основы новой Святой России. И если бы соединить государственную, жизнеустроительную волю Дедушки со стихийной, всеобъемлющей любовью Бабушки, то состоялось бы рождение новой России.
Проблема, однако, в том, что эти ипостаси существуют одновременно и в неразрывности, и в неслиянности. Они не могут друг без друга. Но и породить что-то целостное не могут.
“Бабушка — Россия, но не вся, потому что у России — „две души”3, по вещему слову Горького, может быть, из всех его слов — самому вещему. Одна душа России — Бабушка, другая — Дедушка. Бабушка прекрасна, Дедушка уродлив. У Бабушки добрый Бог — „такой милый друг всему живому”; у Дедушки — злой. Если Бабушкин Бог — настоящий, то Дедушкин — не Бог, а дьявол.
Так или почти так для Алеши Пешкова, но не так или не совсем так для Горького. Он уже знает, что не вся правда у Бабушки, что есть и у Дедушки своя правда, такая же вечная, страшно верная, страшно русская. <...>
Бабушка делает Россию безмерною; Дедушка мерит ее, копит, собирает, может быть, в страшный кулак; но без него она развалилась бы, расползлась бы, как опара из квашни. И вообще, если бы в России была одна Бабушка без Дедушки, то не печенеги, половцы, монголы, немцы, а своя родная тля заела бы живьем „Святую Русь”. Бабушка — Россия старая, обращенная к Востоку; Дедушка — Россия новая, обращенная к Западу. Бабушка безграмотна; Дедушка полуграмотен. Но если когда-нибудь Россия будет грамотной, то благодаря не Бабушке, а Дедушке”.
На скрещенье этих векторов — Алеша Пешков, который мучительно формируется в М. Горького. Бабушка напитывает его любовью, учит широте взгляда на мир. Дедушка учит церковной грамоте и жестоко порет его, приучая выносить боль и не смущаться доставлять ее другим. Бабушка — Поэзия. Дедушка — Наука.
А в целом — Горький.
Разумеется, схема Мережковского хромает, как все его излюбленные “диалектические” модели. Но в отношении влияния на Горького “религий” Бабушки и Дедушки он во многом прав. И потом, этот взгляд на повесть гораздо интереснее якобы “реалистических” рассуждений на тему о том, как закалялся характер Пешкова посреди свинцовых мерзостей русского быта.
Однако и первая (социальная) схема, и вторая (символическая) — все равно остаются схемами. За ними не видно живого Алеши.
Что это был за мальчик?
“БЕЗ ЦЕРКОВНОГО ПЕНЬЯ, БЕЗ ЛАДАНА...”
Чтение повестей “Детство” и “В людях” — дело хотя необыкновенно трудное, но и увлекательное. Если не читать эти вещи с наивно-реалистической точки зрения, как Сологуб “Детство”, удивляясь обилию в повестях немотивированной жестокости, но и не поддаваться искушению символического схематизма Мережковского, то окажется вдруг, что в этих повестях заключен “шифр” всей биографии Горького и его творчества. Если воспринимать эти повести с некоторой степенью уважительного, но все же скептицизма к ним как к реалистическим автобиографиям, то открываются вещи удивительные и... странные. Для автора этой книги несомненно, что и сам Горький, когда писал “Детство” и “В людях”, именно с уважительным недоверием смотрел на личность Алексея Пешкова и отнюдь не всегда идентифицировал его с собой.