Китаб аль-Иттихад, или В поисках пентаграммы - Андрей Добрынин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Зинджам присуще отвращение к умственной деятельности и вообще ко всякой духовности, вследствие чего они постоянно изнывают от скуки. Их развлечения столь низменны и грубы, что могут дать лишь видимость веселья, не затрагивая глубин души, в которых скука по–прежнему остается незатронутой. Зинджи упорно стараются превозмочь это гнетущее состояние и, как они выражаются, «отвязаться», «оттопыриться» и так далее, но все их попытки вращаются в одном и том же кругу и, в силу своего однообразия, не приносят результатов. Именно поэтому зинджей так легко подговорить на самые бессмысленные и безрассудные действия, лишь бы они обещали внести хоть что–нибудь новое в нудный процесс их бытия. Вино, гашиш, драки, воровство, грязные шлюхи и натужные шутки уличных скоморохов — такой перечень забав мог бы вызвать сострадание к зинджам, если бы он не избирался ими добровольно и не отражал их духовного убожества. По необходимости мне приходилось часто слушать их разговоры, и более мучительного занятия для разумного человека невозможно себе представить. Зинджи способны часами обсуждать предметы, подлежащие разве что очень краткому обсуждению: еду, питье, одежду, предметы обихода и прочее подобное, причем не слушая собеседника и не пытаясь хоть как–то обобщить явления и вникнуть в их суть. Как–то раз мне пришлось в течение битого часа выслушивать спор трех зинджей о том, что полезнее для здоровья — молоко или простокваша, причем все трое так горячились, словно в результате спора им могли запретить вкушать их излюбленный напиток. Все, что рассказывал мне о порядках зинджей Ага–хан, оказалось верным, но в жизни выглядело еще неприглядней, чем в его рассказе. Зинджи, когда–то восставшие, дабы избавиться от рабства, были теперь порабощены собственными вождями, и нынешнее их положение лишь тем отличалось от прежнего, что теперь–то они уж наверняка не могли попасть на волю, ибо считались самыми свободными людьми под луной. Зинджам постоянно вдалбливали в голову, как хорошо им живется, какую изобильную, праведную и богоугодную жизнь устроили им их правители, и оттого их рабская участь представлялась мне особенно тягостной. Зинджам вменяется в обязанность на каждом шагу восхвалять своих поработителей, что они и делают. Видимо, подсознательно зинджи все же чувствуют свое приниженное положение, так как страшно не любят работать. Не случайно они так стремятся к богатству: последнее прочно связывается в их умах с вожделенным бездельем. При этом ни в какой другой стране я не слыхал столь назойливых дифирамбов труду и столь пышных похвал в адрес тех, кто прилежно трудится. Производительность труда, эффективность и прочие подобные показатели для зинджей настоящие идолы, которым постоянно курят фимиам и перед которыми ничто нравственность, любовь и счастье. С другой стороны, фимиам труду воскуряют только власти и наемные писаки, простой же народ над их стараниями только посмеивается и предпочитает при малейшей возможности отлынивать от дела, валяясь в тени под деревом и перебрасываясь глупыми замечаниями.
Все эти и другие наблюдения над необычайными нравами и порядками страны зинджей я аккуратно заносил в тетрадь для путевых заметок, которая постоянно находилась в моем заплечном мешке. Вернувшись в крепость, по вечерам при свете костра я перечитывал свои записи и вносил в них необходимые исправления и дополнения. Много раз, отмечая характерные черты общества зинджей, я только качал головой и с удивлением бормотал: «Ни дать ни взять Совдепия. Ни дать ни взять Америка». С нашим прибытием безмятежный покой болотного царства заметно нарушился. Склонные от скуки к распространению слухов, зинджи повсюду собирались кучками и толковали о нашествии волков, нападающих не только на одиноких прохожих, но и на людей, работающих в полях, на обозы и военные патрули. Тех, кто отправлялся в дорогу по своим делам, частенько не могли дождаться родные и друзья, и лишь через некоторое время в придорожной канаве обнаруживали облепленный мухами и раздутый от жары труп с перегрызенной глоткой. В полях и в тростниковых зарослях многие видели таинственных всадников в белом и на белых конях, которые, видимо, также искали удобного случая для нападения и легко уходили от конницы зинджей, если та пыталась их преследовать. Во дворцах провинциальных правителей стали находить мертвых хозяев, причем убийц, казалось, не могли остановить никакие замки, никакая охрана: они приходили невидимо и бесшумно и уходили, не замеченные никем. Лишь надпись кровью на стене, восхваляющая халифа Низара, указывала на то, чьих рук это дело.
Сообщения о странных и зловещих событиях вскоре достигли царского дворца, где царь зинджей устраивал пир для своих гостей — Виктора Пеленягрэ, Дмитрия Быкова и Вадима Цимбала. У подножия трона сидел с домброй в руках печальный Константин Григорьев в огромной чалме и роскошном парчовом халате. На троне восседал сам царь — целая гора лоснящейся и колышущейся плоти в просторном шелковом дишдаше и шелковом головном платке, перехваченном двойным обручем укаля. На его лице, не выражавшем ничего, кроме сластолюбия и тупого самодовольства, выделялись ярко–красные жирные губы и мутные коричневые глазки, обведенные коричневыми же кругами, говорившими о нездоровом образе жизни. Развалясь на троне, царь фамильярно приветствовал вошедших гостей ленивым поднятием руки, после чего велел стоявшим вокруг трона придворным пасть перед поэтами на колени — не столько для того, чтобы оказать почтение вошедшим, сколько для того, чтобы показать гостям свою власть.
Затем гости и придворные уселись за накрытый стол, где на блюдах громоздилась жареная дичь, убитая на охоте царем и его придворными, высились в хрустальных чашах груды разнообразных фруктов и стояли многочисленные сосуды с вином и прохладительным питьем. Шестеро здоровенных негров с видимым усилием подняли царя с трона и пересадили в кресло, установленное во главе стола. Начавшийся после этого пир оказался чрезвычайно нудным. Один за другим придворные, подобострастно улыбаясь, произносили тосты за здоровье царя, восхваляя его мудрость, доброту, заботу о подданных и покровительство искусствам. Привыкнув к тому, что в застолье происходит обмен мыслями и рассказами о пережитом, звучат остроты и забавные парадоксы, маньеристы, утолив голод и жажду, вскоре почувствовали тяжелую скуку и лишь с большим трудом скрывали зевки. Царь зинджей, напротив, явно пришел в хорошее настроение. Он осушал чашу за чашей, а затем принялся шутить в присущей всем зинджам манере: одному из своих клевретов он подсыпал в вино такое количество перца, что тот, хватив глоток из поднесенной чаши, замер, растопырив руки и разинув рот, словно готовясь прыгнуть в воду. Другому подали перепелку, фаршированную фекалиями вместо фисташек и абрикосов, и бедняга едва успел отстраниться от стола, чтобы его вырвало на пол, а не прямо на скатерть. Третьего без чувств вынесли из–за стола, так как царь запустил ему в лоб кабаньей костью. «Полный деградант. Человек ли это, хочется задаться вопросом», — кивая на царя, шепнул Виктор на ухо Вадиму Цимбалу. «А ты что такой грустный? — крикнул царь Григорьеву, угрюмо созерцавшему все эти безобразия. — Играй, мой любимый раб, покажи, что и ты меня любишь». С этими словами он ткнул Константина туфлей в бок. С тяжким вздохом Константин перехватил домбру поудобнее и под перезвон ее струн запел хвалебную песнь царю зинджей, столь слащаво–льстивую и безвкусную, что мы ее здесь не приводим. Дабы скрыть неловкость, друзья Константина сделали вид, будто заняты едой. Царь, однако, пришел в восторг. «Ты порадовал меня, мой любимый раб! — вскричал он. — За это я прощу тебе твою недавнюю строптивость и не велю оскопить тебя. Кроме того, тебе выдадут сто дирхемов и халат с моего плеча». «Благодарю тебя, о мудрейший», — поднимаясь и кланяясь, уныло сказал Константин. «Он любит меня и счастлив, — заявил царь, указывая на него друзьям. — К тому же он знает, что если он будет строптив или нерадив, я прикажу его оскопить. Он знает, что я не шучу. Эй ты, толстый фаранг, выйди сюда», — крикнул царь куда–то в толпу мелких царедворцев, жавшихся по стенам. Из толпы семенящей походкой вышел безобразно тучный человек с бабьим лицом. «Что угодно моему повелителю?» — голосом евнуха пропищал он, падая у стола на колени. «Вот, взгляните на этого недотепу, — указывая на него, сказал царь, обращаясь к поэтам. — Как–то раз я услыхал его пение и велел своим людям доставить его ко двору. И что же вы думаете: слова песни оказались чужими, музыка чужой, а сам он способен только сипло завывать, как слепец на ярмарке. Разумеется, я велел оскопить этого воришку и отдать его моим гвардейцам в наложники, а когда он им надоел, приставил его
младшим смотрителем к гарему. Так я наказываю обман и нерадивость». «Нет предела справедливости царя! — хором вскричали придворные. Между тем Виктор с содроганием узнал в несчастном евнухе известного когда–то в Совдепии певца Сергея Хвостюка. Впрочем, Хвостюк славился также и нечистоплотностью в делах, ибо без зазрения совести воровал чужую музыку и чужие тексты. Он не только не платил за них авторам, но даже не объявлял их имена на концертах, предпочитая выступать в почетной и прибыльной роли «автора и исполнителя». Возмездие было, несомненно, заслуженным, и все же мягкое сердце Виктора трепетало от такой бесчеловечной жестокости. «Я прощаю тебя, несчастный жадина», — прошептал Виктор. Между тем вновь зазвучали тосты. В конце концов друзья заподозрили, что царь задался целью напоить их допьяна. Однако он не представлял себе сложности поставленной задачи, и первыми нализались как раз гостеприимные хозяева. За столом постепенно воцарился безобразный гам, причем никто не слушал даже царя, оравшего громче всех. «Музыку! Телок давай!» — рявкнул царь. В залу вбежали юные танцовщицы и плавно закружились под заунывный наигрыш флейты, зурны и бубна. Константин, которого царь вновь ткнул туфлей в бок, забренчал в лад на домбре. «Стой!» — гаркнул царь неожиданно. Музыка смолкла, и танцовщицы остановились. «Пусть сыграет гость», — с плохо скрытой угрозой в голосе потребовал царь, указывая на Вадима Цимбала. Впрочем, подвыпившего Вадима, которого уже успели утомить тягучие восточные мелодии, не пришлось уговаривать. В его крови продолжали жить залихватские одесские песни, увеселявшие его предков — черноморских рыбаков. Он отобрал домбру у Константина, взял в рот свою губную гармонику и, сделав остальным музыкантам знак подыгрывать, грянул «Семь сорок». Привыкшие к плавному порханию танцовщицы замялись. «Что стали? Танцуйте!» — прикрикнул на них царь, уже начавший в такт непроизвольно притопывать ногой. Остальные музыканты подхватили зажигательный мотивчик, а после того как сердобольный Виктор поднес им и танцовщицам для подкрепления сил по паре больших чаш вина, в зале началась настоящая свистопляска. Как было и ранее заведено на царских пирах, танцовщицы постепенно освободились от одежды. Густо умащенные чем–то, их стройные тела соблазнительно лоснились. Царь, повалив кресло, ринулся к одной из них, заключил ее в объятия и принялся жадно облизывать. По этому сигналу и прочие собутыльники, как большие мухи, облепили хихикавших от удовольствия девиц и, высунув языки, начали слизывать состав, покрывавший их шелковистую кожу. Наши друзья, охваченные любопытством, не смогли удержаться и также подозвали к себе трех ближайших танцовщиц. Девушки повиновались с тем большим удовольствием, что друзья благородством облика и манер резко выделялись из толпы перепившихся грубиянов–зинджей. Лизнув по разу, друзья определили, что заинтересовавший их состав не что иное, как мед с поджаренными орешками, и нашли его чрезвычайно вкусным. Однако очень скоро они поняли, что упругая девичья кожа ласкает язык куда лучше, чем мед, а умильные стоны дев, облизываемых в самых укромных местах, слаще меда для слуха. Вскоре великодушные девы пожелали ответить друзьям на их ласки и увлекли их за собою на подушки, в изобилии разбросанные слугами по полу залы. Кто может упрекнуть моих друзей в том, что они согрешили в тот вечер? Только тот, кто сам не грешил, но это не человек, а бесчувственное чудовище, презираемое людьми и отвергнутое Мировой Плотью, а значит, и Богом. Однако и предаваясь наслаждению, друзья не забывали о своей задаче. Осушив для освежения сил еще по бокалу вина, отчего в голове у них окончательно помутилось, они подступили к царю зинджей. Тот валялся на подушках в объятиях двух танцовщиц и тупо глядел в потолок, в то время как третья танцовщица чесала ему пятки. Виктор без предисловий схватился за пентаграмму, висевшую у царя на груди, и потребовал: «Отдай пентаграмму, толстый, она не твоя». «Отдайте вещь, пузан», — поддержал друга Дмитрий. Вадим Цимбал, покоривший всех дев своей музыкой. Он подмигнул танцовщицам, и те удвоили ласки, которыми осыпали разомлевшего царя. «Не отдам, — заявил царь капризно. — Она мне нравится». «Отдай вещь, толстый, а то будешь иметь дело с Быковым, — припугнул царя Виктор. — Быков слов на ветер не бросает». «Плевать мне на твоего Быкова, — пьяно промямлил царь. — Захочу, могу вас всех казнить. А хочешь, оскоплю? Видал, как я этого Хвостюка оскопил?» «И правильно сделал, солнце наше, — похвалил eго Виктор. — Хвостюк — полное ничтожество. Я же знаю, ты мудрый. Поэтому отдай нам вещь». «Не отдам», — уперся царь. «Ваше величество, по–моему, вы проявляете жлобство, недостойное царского титула, — вмешался Дмитрий. — Вам же она все равно, в сущности, не нужна, а вы не хотите подарить ее друзьям. Никогда бы не подумал, что вы такой жлоб». «Кто, я жлоб?! — взревел царь. — Да я для друзей всё сделаю! На, пей мою кровь!» Он сорвал с шеи пентаграмму и вместе с цепью швырнул ее в Виктора, который поймал драгоценность и тут же спрятал за пазуху. «Вы знаете, кто я есть? Не знаете! — укоризненно промычал царь. — А я доя друзей все могу сделать. Вы все должны передо мной на цирлах ходить!» «Молодец, толстый, ты настоящий друг, — одобрительно сказал Виктор. — Выпьем», — и он поднес царю чашу, до краев наполненную вином. «Его величество — монстр», — льстиво поддакнул Григорьев, переместившийся поближе к друзьям. «Выпьем, пузан», — поднес Дмитрий царю новую чашу взамен только что выпитой. «Давай», — мотнул головой царь. Было слышно, как вино с шумом катится в его утробу. Он отшвырнул пустую чашу, а через мгновение бессильно упал на подушки и тут же захрапел. «Надо сматываться, — шепнул друзьям Константин. — Когда он очухается, то обязательно вспомнит про пентаграмму, и нам тогда несдобровать». Друзья чмокнули на прощанье своих уже дремавших от всего пережитого случайных подруг и под вопли и стоны вакханалии скромно удалились из залы. В коридоре они почти сразу же наткнулись на дворцового управителя, который шел им навстречу вместе с каким–то своим подручным. «Так–так, далеко собрались?» — злобно спросил управитель. Ответом ему был страшный удар домброй по голове, который нанес Константин, вытерпевший от этого сквалыги немало унижений. Лопнувшие струны издали громкий печальный звон, зато царский клеврет сполз по стене на пол совершено беззвучно. Его приспешника Дмитрий пнул ногой в пах, а когда холуй согнулся, рубанул его ребром ладони по загривку. «Вперед», — скомандовал Константин, за время плена успевший изучить планировку дворца, и повел друзей за собой по самым глухим переходам. На одной из лестничных площадок они застали троих перепившихся под шумок караульных, двое из которых спали, а третий, сидевший у стены и клевавший носом, протянул было к беглецам ослабшую руку, пытаясь таким образом их задержать, и промычал с укором: «Э-э… Э-э…» В суровом молчании поэты продолжали свое движение, и страж безнадежно махнул рукой и снова свесил голову на грудь. Наконец друзья спустились в огромное подвальное помещение, поделенное деревянной решеткой от пола до потолка на две части. У решетки на циновке лежал часовой и, устремив в потолок остановившийся взгляд, пересказывал самому себе видения, рожденные гашишем в его мозгу. За решеткой во тьме вздыхало и шевелилось что–то большое. «Это птица Рух, — таинственно сказал Константин. — Царь зинджей поймал ее в тростниках, когда она сидела на яйцах, и заточил в эту клетку. Чтобы она не буйствовала в неволе, в подвал мехами накачивают дым гашиша. Негодяй хочет приучить птицу к наркотикам и таким образом сделать ее послушной». — «Увы, это так, — раздался из темноты могучий, но слегка осипший голос. — И мне кажется, что он во многом уже преуспел. Мне уже хочется забыться, меня тянет к наркотическому угару. Горе мне, несчастной!» Сострадание охватило души друзей. «Не переживайте, мы спасем вас!» — воскликнул Виктор. Он вынул связку ключей из–за пояса галлюцинировавшего стража и вскоре отпер замок решетки. Поднатужившись, друзья вчетвером подняли решетку вверх, зажгли в клетке факел, и глазам их предстала заточенная птица Рух. Вид у нее был больной и несчастный, перья топорщились, глаза воспалились и покраснели. В целом она являла собой поучительную картину наркотического похмелья. «Разрешите», — молвил Константин, входя в клетку. Птица посторонилась. «Здесь должны быть ворота, выходящие на волю, — пояснил Константин. — Именно через них птицу опустили в подвал». Он принялся осматривать створки ворот. «О черт, они закрыты снаружи!» — разочарованно воскликнул он через минуту. «Ничего страшного, надо их просто взломать», — бодро заявил Виктор. «Легко сказать», — хмыкнул Вадим Цимбал. «Тихо! У меня идея», — заявил Константин. Он приблизил губы к воротам и гаркнул: «Эй, мужики! Вы там живы?» «Чего надо?» — донеслось в ответ с той стороны. «Выжрать хотите?» «А есть?» — последовал сакраментальный вопрос. «Ну а как же! Заходите, а то я один не выпью». «А кикимора твоя не улетит?» — опасливо спросили снаружи. Птица Рух презрительно фыркнула. «Да нет, она обкурилась, сейчас уторченная лежит», — отвечал успокоительно Константин и шепотом предложил птице лечь. «Боже, до чего я дошла», — шептала птица, укладываясь поудобнее. Виктор, Дмитрий и Вадим спрятались за нею. Заскрипели петли ворот, и в дверь просунулась нечесаная голова часового. «Эй, ты где?» — позвал он, вглядываясь в темноту. Константин схватил его за голову и втянул до пояса в щель, лишив тем самым его товарищей возможности захлопнуть ворота. Птица Рух, не выдержав, вскочила и клюнула вопящего стража в темя. Послышался хруст, словно раздавили орех, и негодяй затих. Одним толчком мощной лапы птица распахнула ворота и вырвалась на волю, а за ней и четверо ее освободителей. Двое оставшихся часовых опрометью ринулись прочь, но птица мгновенно настигла их. Два раза прянула к земле ее грозная голова с разящим клювом, дважды повторился знакомый ореховый хруст, и в следующий миг оба зинджа неподвижно распластались в пыли. «Сударыня, нам очень желательно поскорее покинуть это место, — обратился к птице Константин, ковда все было кончено. — Разрешите ли вы нижайше просить вас о помощи в столь неотложном деле?» — «Вы меня удивляете, сударь: вы просите, когда вправе требовать, — с достоинством возразила птица, предварительно отерев о перья испачканный кровью клюв. — Вы — мои освободители и можете приказывать мне, я исполню любое ваше желание». «Тогда летим скорее!» — решительно крикнул Константин, и все друзья, хотя и не без труда, вскарабкались на спину птицы с тем большей поспешностью, что из–за угла дворца на задний двор выбежали заслышавшие шум караульные с других постов, громко вопя и размахивая факелами. Птица Рух расправила гигантские крылья и легко оторвалась от земли. Снизу полетели стрелы, но не смогли пробить ее плотного оперения. Сделав круг над двором, птица обильно полила пометом своих преследователей и скрылась во мраке, держа курс на запад.