Мемуары. 50 лет размышлений о политике - Раймон Арон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Почему ты интересуешься политикой, — спрашивал он меня во время все той же беседы, — если не веришь в революцию, если соглашаешься жить в этом обществе, зная об его мерзостях?» Он, пожалуй, употребил другое слово, которое я заменил более умеренным, но дело не в слове. Возможно, на меня повлияла фраза, которую любил цитировать Ален: «Цивилизация — это тонкая пленка, которую легко прорывает любой удар, а в прорехи проглядывает варварство. Революция, как и война, рискует прорвать пленку цивилизации, медленно образовавшуюся за долгие века»[274].
Что касается телепередачи «Апострофы», имевшей некоторый резонанс, то она не показалась мне удачной. Как говорить о Сартре вчетвером, в течение одного часа десяти минут? Кое-что оттуда мне запомнилось. Я не реагировал на колкости, которые время от времени адресовал мне Б. Пуаро-Дельпеш, вероятно, чтобы отмежеваться от «правого» собеседника. В данном случае он напрасно старался. Большинство левых были мне благодарны за мои возражения Бенни Леви и за категорическое утверждение, что последние тексты — беседы, опубликованные в «Нувель обсерватер», — нельзя причислить к написанному другом моей юности. Я спорил с Глюксманом, который упорно сближал Сартра с Солженицыным. Этот абсурдный тезис ему подсказывала дружба. Между тем зэку Солженицыну была ненавистна роль, которую играл «властитель дум» западного мира, его неизменно терпимое отношение к партиям или движениям, похвалявшимся, что выковывают нового человека. Я говорил непринужденно, увлекаемый эмоциями. Двое из близких друзей Сартра поблагодарили меня: Клод Ланцман — по телефону, Жан Пуйон — открыткой; Анна Филип и Ромен Гари выразили мне признательность, надписав для меня свои книги.
Гари прислал мне «Бумажных змеев» («Les Cerfs-volants») с лестной надписью. Несколькими днями позже я поблагодарил его и, так как перечитывал в то время свою корреспонденцию, предложил прислать ему письмо, которое получил от него в 1945 году: в нем Гари признавался мне, что испытывает радостное изумление, читая множество получаемых им писем и статей с выражением восхищения. Это уже был успех, который я обещал ему сразу по прочтении в Лондоне рукописи «Европейского воспитания». Гари ответил, что хотел бы перечитать это давнее послание. Вскоре, получив письмо, дубликата которого у меня не осталось, он прислал мне открытку; я воспроизвожу ее текст, «невзирая ни на что»: «Спасибо, дорогой Раймон Арон, за мое письмо, которое приводит на память дни, когда я еще верил во „все это“: литературную славу, известность и т. д., и т. п. Ныне все превратилось в „и т. д., и т. п.“. Я с восхищением слежу за великолепной работой Вашей мысли: Ваш ум так удачно выделяется на фоне нашего безвременья, что, читая Вас, иногда начинаешь верить в возможность выхода, в существование пути. Редко сила мысли сочетается с силой характера. Итак, я говорю Вам (обожаю это простонародное выражение): „Продолжайте в том же духе!“ Преданный Вам Ромен Гари».
Открытка помечена 29 ноября 1980 года. Он покончил с собой 2 декабря 1980-го.
Недавно я перечитал беседы Сартра с Бенни Леви, которые в телепередаче «Апострофы» исключил из числа его произведений. Это не Сартр, заявил я тогда категорически. Возможно, эти резкие слова продиктовала антипатия, которую мне внушил Бенни Леви. По зрелом размышлении и возвращаясь к тексту этих бесед, я спрашиваю себя: следует ли отвергнуть раз навсегда эти ultima verba[275]? Их тон не напоминает мне моего дружка. Он говорил совсем иначе еще пять лет тому назад, когда отвечал Мишелю Конта. С другой стороны, Симона де Бовуар, близкие друзья Сартра отрицают, что его умственный упадок достиг такой стадии, когда человека приходится считать не отвечающим за свои слова. В 1975 году, беседуя с Конта, он утверждал, что его разум не пострадал от болезни и остается таким же ясным, как прежде; единственный признак старости — иногда выпадает из памяти какое-нибудь слово.
Как рассказывает Симона де Бовуар, состояние здоровья Сартра сильно ухудшилось за последние (1975–1980) годы. Ноги, плохо орошаемые кровью, постепенно отнимались. Мне кажется вероятным, что и мозг тоже страдал от недостаточности сердечно-сосудистой системы. Эти недуги, возможно, не дали бы ему продолжить творческую работу, закончить «Критику диалектического разума» и «Флобера», даже если бы он не ослеп. Но из этого, конечно, еще не следует, что слова Сартра были навязаны ему собеседником и полностью искажают его мысль.
В некоторых пунктах противоречие между сказанным им в 1975 и в 1980 годах таково, что остается предположить нечто вроде «обращения». Так, отвечая Конта, он заявлял, что мысль по природе своей одинока. Чтобы думать, нужно быть одному. Нет иной мысли, кроме мысли одинокого человека. Когда речь зашла о музыке, он без колебаний признался, что не любит концертов и наслаждается музыкой только в одиночестве. Вот что он говорил пять лет спустя: «Я был вынужден вести диалог, потому что не мог больше писать. Тогда я предложил тебе быть моим помощником, но быстро понял, что ты не сможешь стать просто моим секретарем. Необходимо, чтобы я принял тебя в свое размышление, иначе говоря, чтобы мы размышляли вместе. И это совершенно изменило мой метод поиска, потому что до сих пор я всегда работал только один, один за своим столом, с ручкой и бумагой перед собой. А теперь мы вырабатываем мысли вместе. Иногда мы не соглашаемся друг с другом. Но возникает духовный обмен, возможности которого я не предполагал до прихода старости».
Моя непосредственная, немедленная реакция на приведенные строки: это не Сартр. Впервые он соглашается с «множественной» мыслью, в которой выражает себя более чем один человек; она пришла на смену обращенной ко всем мысли одного, мысли всеобщей хотя бы в своем призвании. Впервые Сартр оправдывает размышление сообща, к которому его вынуждает старость; он убеждает самого себя и пытается убедить своих читателей в том, что вынужденное обстоятельство становится благословением: с помощью другого человека он будет критиковать свое прошлое и набросает контуры своей этики, которую не смог разработать ни после того, как написал «Бытие и ничто», ни после «Критики диалектического разума». Или возьмем его высказывания о прогрессе, о приближении человечества к своей конечной цели через частичные поражения. В молодости Симона и Жан-Поль верили только в тотальный переворот; в семьдесят лет он видел свою ошибку в недостатке радикальности, а отнюдь не в ее избытке; и вот в семьдесят пять он говорит: «Я предполагаю, что эволюция через действие — это ряд поражений, из которых неожиданно выходит нечто положительное, уже содержавшееся в поражении, однако не узнанное теми, кто желал успеха своему предприятию. И что эти частичные, локальные победы на пути от поражения к поражению, победы, которые трудно распознать людям, проделавшим работу, осуществят прогресс. Именно так я всегда понимал Историю». Может быть, он так ее «понимал», но уж конечно он не всегда ее так «объяснял».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});