В поисках утраченного героя - Алекс Тарн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Третий механизм психолог назвал дистанцированием. Угроза сама по себе ужасна, но еще хуже — вынужденное бездействие. Все твое существо панически требует действия, а ты не в состоянии даже пошевелить пальцем. В самом деле, чем заняться в ситуации захвата, когда похититель усадил тебя на пол, связал, заткнул рот кляпом, приковал к батарее отопления? Человек буквально не может ничем отвлечься, он вынужден все время возвращаться мыслями к своей беде, обречен постоянно вариться в мучительном котле кошмарных фантазий. Единственный, да и то не всегда предлагаемый вид занятий — активное сотрудничество с преступником. Причем чем больше заложник сотрудничает, тем больше у него появляется шансов на развитие этой целебной для психики деятельности: она становится более разнообразной, интересной, а значит, дает больше возможностей «забыть» о главной беде, отдалиться, дистанцироваться от нее.
А кроме этого…
13— Зачем вы мне это рассказываете?
— Что?.. — ее вопрос выбивает меня из колеи.
Что она вообще делает здесь, эта ассистентка… или как ее там?.. — корректор? Мне не требуется никакой коррекции.
— Поймите, Карп, — говорит женщина, и в голосе ее звучат недоумение и раздражение, прорвавшиеся наконец через барьер вынужденной сдержанности. — Поймите, текст не может бросаться из стороны в сторону. Требуется хотя бы минимальное композиционное единство. Нашей темой, как мы договаривались, является пропавший человек по имени Арье Йосеф, он же Лёня Йозефович. Понимаете? Арье Йосеф, а не железнодорожные проблемы адмирала Колчака. Лёня Йозефович, а не шведский сукин сын и общая теория психологии заложников. Ну при чем тут все это? Вы вообще слишком часто отвлекаетесь на тему заложников. Я не буду спрашивать — почему, наверное, есть тому причины, но…
— Отчего же, спросите, — перебиваю я. — Потому что в этом все дело — в заложничестве. Как вы не понимаете? — Все мы заложники, больше или меньше. Вот я…
— Да-да, я помню — вы заложник своего отца. Но речь-то…
— Подождите. Да, я заложник отцовского безумия. Но и сам отец… — посмотрите на него, Лена! Налицо все признаки стокгольмского синдрома. Вы ведь уже знакомы с его историей, по крайней мере, частично. Борису эта история претит, ему кажется отвратительным отцовское пристрастие к Карпу Патрикеевичу, ему непонятен отцовский антисемитизм, призывы покаяться неизвестно в чем… ну, вы слышали. Но это болезнь, Лена! Человека искалечили в детстве — вот и всё. Вернее, нет, не всё — его продолжали калечить и дальше. Он попал в заложники в шестилетнем возрасте, только представьте себе — шестилетним ребенком!
Мне становится душно, я не могу говорить. Молчит и она. Возможно ли описать словами эту невозможную ситуацию? Еще вчера были мама с папой, и игрушки, и капризы, и песочница, и прогулки с няней по Александровскому саду, и «хочу мороженое», и «не хочу спать»… А кроме этого — непоколебимая уверенность в том, что ты — важнее всего на свете. Тебе еще непонятны слова «мир», «вселенная», но если бы они были понятны, ты бы твердо знал, что именно ты — центр мира, ось вселенной, а все остальные только и заняты тем, что крутятся вокруг подобно большим, любящим, теплым планетам.
И вдруг — бах!.. — и нету этого ничего, а есть только недобрые тети в грязных халатах, и грубые дяди в смазных сапогах, и голод, и побои, и ругань, и вместо имени — слово «жиденыш», которое, как выясняется, еще хуже ругани. И смерть — тут же, рядом, на соседних койках, на заплеванном полу, под теми же смазными сапогами, под ремнем, под палкой, под велосипедной цепью. Кто он, этот ребенок, если не заложник, похищенный, украденный, удерживаемый силой… еще вчера — царь мира, а сегодня — гроша ломаного не стоящая вещь, вошь ничтожная? И ведь надежды, заметьте, никакой; да и умеет ли надеяться шестилетний ребенок? Ему выжить бы… — выжить, не сойдя при этом с ума.
Тут-то они и включаются, механизмы стокгольмского синдрома. Проходит месяц, другой, третий, и вот он, итог: маленький заложник уже любит своего похитителя, и чем дальше, тем сильнее. Уж такой он душа-человек, Карп Патрикеевич, такой умница… А что образования у него неполных четыре класса — так это и неважно, он ведь сердцем видит. А что каждое утро трясет его похмельный колотун — так это все жиды подлые народу заместо хорошей водки пакость подсовывают… сами-то небось коньяки с винами шампанскими распивают. А что заедет он с бодуна сапожищем по детской заднице — так сам же ты, жиденок, и виноват, нечего под ногами вертеться. А что к вечеру поволок он в свой кабинет малую Светку, а не тебя, то на это тоже обижаться не надо — значит, сегодня такое настроение у Карпа Патрикеевича, на девочек…
Как отвернуться теперь от того ребенка, Лена? В чем обвинить? В том, что смышленая психика шестилетнего несмышленыша выбрала милосердный стокгольмский синдром, а не помешательство, не смерть? В том, что он выжил? Да?.. Со всеми своими безумными заскоками он не преступник, а жертва. Жертва. Как та стокгольмская четверка, только в намного более страшной степени. Они вон — за неделю сбрендили. А сколько таких недель пережил он?
— Тише, Карп, тише, — шепчет она и показывает в сторону лестницы, туда, где наверху топчет свой маятниковый маршрут безумный старик. — Он ведь может…
Не может. Не услышит. Громом гремят в его старческих волосатых ушах убийственные обвинения, бьет в барабан ненависть, вскипает злоба: громче!.. еще громче!! еще!!! — лишь бы заглушить тот далекий, давний, едва различимый тоненький плач, лишь бы не дать ему пробиться наружу, лишь бы не испытать еще раз того, чего не в силах вынести взрослый человек.
Женщина смотрит на меня во все глаза. Неужели проняло? Она вздыхает и снова начинает перелистывать блокнот. Нет, не проняло… Она ведь корректор, и у нее сейчас конкретная задача, напрямую не связанная ни со мной, ни со стариком, ни даже с Борисом, которому она якобы ассистирует. Она воссоздает текст… или человека из текста… из абзаца, из строчки, из ребра…
— Вы сказали «все мы заложники», — тихо напоминает она. — Ладно, давайте пойдем отсюда. Все мы — это и Лёня-Арье? Он тоже был заложником?
Был ли Лёня заложником… Он, как и я, прослужил десять лет замполитом военно-строительного отряда в одном из забытых закутков советской Средней Азии. Мне снова придется рассказывать о себе, потому что с ним происходило в точности то же самое. Что такое стройбаты? Не саперные воинские части, существующие в каждой нормальной армии, а именно стройбаты социалистической империи? Возможно, зря я приплел сюда социализм: в России ведь испокон веков строили кнутом и колодками, на костях и слезах бессловесного человеческого скота. А может, и не зря: большевицкое державное рабство пришлось как раз впору большой рабской державе.
Сталинские соколы, не мудрствуя лукаво, хватали рабов где попало: на советских пирамидах вкалывали миллионы заключенных, ссыльных, выселенных, перемещенных. А вот наследникам фараона пришлось изыскивать иные ресурсы рабской биомассы. Ею и стали стройбаты — сотни тысяч молодых рабов ежегодно.
Помню, как их привозили к нам: мелких, забитых, сбившихся в овечью кучу. Сначала прибегал дежурный офицер:
— Карпыч, прибыли!
— Состав? — сразу спрашивал я, заранее, впрочем, зная ответ.
— Тридцать пять ленинградцев, полста москвичей, остальные — славяне-посрочники! — бодро рапортовал дежурный.
На армейском жаргоне «ленинградцами» именовались кавказцы, а «москвичами» — таджики, узбеки и прочий азиатский люд. Не знаю, кто придумал это, когда и почему. Смысл, очевидно, заключался в том, что Ленинград расположен севернее Москвы — примерно как Кавказ относительно Средней Азии. Вдобавок Питер считался тогда культурней. У «москвичей» в этом плане и впрямь дела обстояли не ах: многие не умели читать, по-русски понимали с трудом.
«Славянами» же называли всех остальных. Чаще всего это почему-то оказывались прибалты. На каждом из них висела судимость: кто отсидел три года, кто — пять. Отсюда и «посрочники» — после срока то есть. Это были, как правило, законченные беспредельщики — сильные и жестокие до крайности. Заставить их работать не представлялось возможным — так же, как и воров в исправительном лагере. Так же, как и воры, они использовались в стройбате для того, чтобы заставить работать остальных.
Я поднимался со стула и шел к своему начальнику, полковнику Левенцу, по прозвищу «Знаш-понимаш». Левенца сослали к нам за пьянство, исключительное даже для безразмерных стандартов российской гарнизонной жизни. Обычно полковник запирал дверь своего кабинета изнутри, но особо приближенные знали, где лежит запасной ключ — на всякий случай. Меня Левенец ценил за устойчивость к пьянству. Не то чтобы я совсем не пил, но, в отличие от остальных офицеров, никогда не уходил в глухой многодневный запой.