В поисках утраченного героя - Алекс Тарн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Правда, потом наступает момент, когда мне уже совсем не холодно, и я начинаю уплывать по руслам его рук туда, где можно на время забыть об обмане, о тексте и о крысином лабиринте — обо всем, кроме самого забытья. Это длится недолго… хотела бы я, чтоб дольше? Нет, не хотела бы. Забытье, даже любовное, похоже на смерть. Те, кто хотят забытья, могут заполучить его в любой момент, причем навсегда. Для этого достаточно сунуть голову в петлю или шагнуть из окна. Но я хочу жить. И не просто жить — я хочу выбиться из лабиринта, хотя бы взглядом.
Потом я лежу без сна — горячая, как надувная кукла с подогревом, и ощущаю себя последней сволочью. Боря спит, накачав меня своим теплом, своей любовью, силой, спермой, жизнью, а я думаю о тексте, потому что не могу иначе. Это необходимо. Это невыносимо. Я встаю, заворачиваюсь во все подручные пледы и одеяла и ухожу на кухню — сюда, к своему блокноту и своей ручке. Включать кондиционер означает разбудить весь Эйяль, поэтому я сижу так, без отопления, если не считать накрученных на мне сотни пледов и тысячи одеял. Сижу, пока холод не заползет внутрь. Они обнимают меня по очереди — то Боря, то холод.
Дрожь пробирает… но пока еще терпимо. Единственная проблема с бориным текстом заключается в том, что он не дописан. Просто не дописан. Это иногда случается. Бывает, распутаешь почти всё, сто раз пропашешь страницы, как гектары поля, вдоль и поперек, исправишь, изменишь, развернешь… И видишь — нет, оборвалась тропинка, не дошла до конца, не вывела к цели. И ничего с этим уже не поделать: автор умер, или оказался несостоятелен, или слишком далек, или продолжение принципиально невозможно в силу многочисленных помех и обстоятельств.
Но тут… тут ситуация выглядела поистине уникальной. Помимо самого текста, в пределах моей прямой досягаемости оказались и автор, и реальные обстоятельства поиска главного героя Арье Йосефа! Сама судьба предлагала мне углубить степень коррекции, распространить ее еще дальше, за пределы собственно текста. Непростительно было бы упускать такую возможность. Тем более что для моего приезда в Эйяль существовала еще одна немаловажная причина.
Да, текст остался незаконченным. Да, Боря и слышать не хочет о том, чтобы писать продолжение и вообще прикасаться к своей повести тем или иным образом. Но Боря ведь и с самого начала не желал садиться за клавиатуру! Он работал помимо собственной воли — так женщина не может не рожать, когда приходит срок. Текст силой принуждал своего автора. Принуждал — гнул, ломал, насиловал, — пока вдруг не высвободил раз и навсегда — как отрезал. В чем причина такого внезапного равнодушия? Только в одном: Боря перестал быть автором. Для продолжения текст требовал себе иного писателя!
На первый взгляд это заявление выглядит чрезмерным, но на самом деле нет более естественного продолжения коррекции, чем выбор другого автора. Тысячи текстов мировой литературы безнадежно загублены оттого, что написаны не теми писателями, и тут уже ничего не изменишь — не прогонишь самозванца, не пригласишь кого-нибудь более подходящего. Зато в случае бориной повести такая возможность не только имелась, но прямо-таки напрашивалась.
Текст изобиловал прозрачными намеками, которые определенно указывали на кандидатуру бориного сменщика. Карп Коган — человек, связанный с Арье Йосефом происхождением, возрастом и деловыми отношениями, — наверняка знал о пропавшем намного больше, чем любой другой второстепенный персонаж, включая самого Бориса. Более того, судя по многозначительному замечанию, которое обронил старик Коган в разговоре с Борей — «ищи ветра в поле!», у Карпа и его папаши существовала собственная версия исчезновения их давнего знакомого. Получалось, что для продолжения текста следовало выйти на Карпа и заставить его говорить. Что я и сделала.
Новый автор тоже сперва упирался, приступал к делу с очевидной неохотой, зато, начав, уже не мог остановиться, словно рассказ сам лез из него помимо желания рассказчика. Но опять — в точности как и Борис — Карп повествовал о чем угодно, только не о нашем главном герое. Например, мне пришлось выслушивать казарменные байки об отцах-командирах и горькие жалобы на отца-садиста, до полусмерти пришибленного Отцом народов. Не сомневаюсь, что какой-нибудь психоаналитик накопал бы там не на одну диссертацию, но меня фрейдистская круговерть отцов интересовала не больше прошлогоднего снега.
А какое отношение к пропаже Арье Йосефа могли иметь давние контры адмирала Колчака с еврейским техперсоналом Транссибирской железной дороги? Где Шомрон, и где — Транссиб? Как справедливо заметил тот же садовник Питуси, «здесь тебе не Сибир»… В то же время бледнел и таял единственный реальный вариант, первоначально казавшийся мне весьма перспективным. По всему выходило, что торговля оружием, которой занимался Арье Йосеф, не могла быть причиной его исчезновения — во всяком случае, причиной прямой. Это торжество бессмыслицы бесило и удручало.
Но больше всего меня раздражала одна и та же навязчивая тема, к которой Карп неизменно сводил все, о чем он только ни заговаривал. «Заложники… стокгольмский синдром… — ну при чем тут это?!» — думала я, кусая ручку и насилу сдерживаясь, чтоб не взорваться. Географический размах заложничества — от Стокгольма до Транссиба — очень напоминал обвинения, прилепленные питерскими чекистами родителям старика Когана: шпионаж в пользу Финляндии и Японии одновременно. Бессвязные басни внука предполагаемых шпионов выглядели столь же оторванными от реальности.
Но я терпела — ведь сам текст двигал языком Карпа Когана. Если тексту угодно было шить это пестрое, как лоскутное одеяло, повествование, значит на то имелась достаточно веская причина. У корректора нет права на самостоятельное суждение. Поэтому я держала свое недоумение за зубами. Я упорно ждала последней точки, ждала и надеялась на логику текста. И он, как всегда, вознаградил меня за мою скромную верность.
Сцена на степном аэродроме стала тем ключевым фрагментом паззла, который одним разом превращает бессмысленную лоскутную пестроту в стройный, безупречно выверенный узор. Да, Карп Коган постоянно говорил о заложниках, о заложничестве как образе жизни, но эта всеобъемлющая аналогия пришла ему в голову не сама по себе. Он впервые услышал ее от Арье Йосефа, причем не так давно — меньше года тому назад! Услышал и был потрясен тем, насколько хорошо вписывается в эту модель его собственная судьба — и если бы только она!
Заложниками оказывались не только он сам, но и его отец, его родные и друзья, а также родные и друзья Лёни Йозефовича, и еще шире — весь их несчастный, громимый и гонимый народ, веками прикованный к подвальной скобе, вбитой в чужую злобную землю между Атлантикой и Тихим океаном. Народ-заложник, одержимый стокгольмским синдромом, то придушиваемый для острастки тем или иным сукинсоном, то насилуемый для удовольствия тем или иным карпом патрикеевичем, счастливый уже позволением дышать или надеть штаны — и славящий при этом своих убийц и насильников, слагающий слащавые песни о любви к ним, с рабской готовностью подсовывающий собственных детей под их мерзкие чресла!
По-видимому, сила и точность этой неприятной мысли так поразили Карпа, что с тех пор он поверяет ею любые ситуации. Скорее всего, теперь ему кажется, что он знал и помнил о своем глобальном заложничестве в течение всей жизни. Так иногда случается при очень большом потрясении… Но меня здесь интересует отнюдь не Карп. Меня интересует текст. Текст, который снова потребовал смены автора. Грубо говоря, это можно описать следующим образом: Боря сфокусировал повествование на Арье Йосефе и таким образом выполнил свое авторское назначение. Карп, в свою очередь, еще больше уточнил фокус, наведя его на самый позвоночник судьбы, на смысловую жизненную ось пропавшего главного героя — комплекс заложничества. Следовательно, роль Карпа можно также полагать завершенной.
Вот только где его искать, нового автора, где? Если в борином тексте содержались явные намеки на преемника, то теперь я не видела решительно никого, кто подходил бы на роль очередного рассказчика. Не Эфи же Липштейн в самом деле… И не старик Коган… А впрочем, кто его знает…
Я чувствую, что еще немного — и ноги мои зазвенят от холода. Хватит, Лена. Умрешь — не закончишь текста. Сейчас я встану, спрячу в сумку блокнот и ручку и пойду наверх, в спальню, где посапывает и улыбается во сне Боря. Я лягу рядом, прижмусь и разбужу его. И когда он проснется и руки его потекут по моему животу, по груди и спине, а рот станет требовательным и жадным — тогда я снова согреюсь и буду снова готова к работе над текстом… хотя в какой-то момент и забуду о нем на несколько коротких простительных минут.
15Утром старик Коган встретил нас необычно приветливо. Честно говоря, он и до того не казался мне таким злобным, каким обрисовал его Борис в своей повести. Возможно, сильное чувство, ощутимо звучавшее в рассказах старика, и впрямь следовало назвать ненавистью. Но я не спешила осуждать его за это. Во-первых, могли ли не сказаться на психике те чудовищные испытания, которые судьба обрушила на этого человека? Раннее сиротство, детдом, насилие, лагерь… — есть от чего озлобиться. Во-вторых, старик Коган пока еще оставался одним из возможных кандидатов в авторы. А корректор никогда не должен судить автора — ведь это может повлиять на отношение к тексту.