В поисках утраченного героя - Алекс Тарн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Одна беда: как правило, текст рождается на свет бесформенным комом, опутанным многими слоями ошибок, несоответствий, несуразностей и даже прямого вранья. Знать бы, почему это происходит именно так. Наверное, авторы слишком заняты повседневным «встала-бежит» и не уделяют своему тексту достаточно внимания. В этом смысле они немногим отличаются от остальных крыс. Из всех видов подавляющего большинства наиболее подавляет именно подавляющее большинство идиотов.
В результате даже очень хороший текст напоминает пружину, сжатую до упора. Но стоит размотать навязшие на нем бесконечные мотки соплей и водорослей, корабельных канатов, тюремных и якорных цепей… — стоит лишь освободить его от всей этой гадости… — и — оп!.. — пружина распрямляется с волшебным звоном! Пружина превращается в луч — тот самый, пронзающий непрозрачные стекла, крышки и крыши, купола и своды, проникающий в потроха Зазеркалья, и в потроха потрохов, и дальше, и дальше — пока хватит слов и фотонов.
Вот в чем заключается моя задача — задача корректора. Занимаясь правкой, я высвобождаю луч. Луч создает новую реальность, новое знание. Ведь того, о чем не знаешь, не существует. Крысы не умеют творить миры. Максимум, на что они способны, — это на крысиное столпотворение. Но крысиный столп неизбежно упрется в непроницаемую крышку. Крыса не в состоянии найти себя, определить свое место в лабиринте — ее заполошная паническая жизнь неизбежно заканчивается тупиком — неважно, «встала» она или «бежит». Чем заниматься не своим делом, не лучше ли просто откорректировать текст и получить ответ на любой вопрос?
Поразительно, что так мало людей осознает эту элементарную дилемму. Мало! Точнее было бы сказать — почти никто. Или даже просто — никто. Всех подавили идиоты. «Вы превосходный корректор, Елена, но надо ли добиваться такой точности?.. Сейчас так не принято, госпожа Малевич… Поправьте только орфографию, Леночка, на запятые давно уже никто не обращает внимания… Ну зачем вы так старались — читатель все равно ничего не заметит…»
Кретины! Можно подумать, что я стараюсь для вашего идиота-читателя! Даже Борис далеко не сразу понял: я корректирую ради себя самой. Я не хочу быть крысой, слышите, вы, — там, наверху?! Я хочу распрямить пружину, я хочу видеть… И я ли виновата в том, что на те пружины, которые попадают на мой стол, намотано столько мусора, что жизни не хватит распутать?
Но эта небольшая борина повесть… О, я сразу определила ее потенциал. Корректор видит такие вещи с первого взгляда, особенно если пружина текста явно просвечивает сквозь безобразный колтун грамматических ошибок и чуждых наслоений. А здесь заветный луч едва ли не сам высовывался наружу. Так мне, во всяком случае, казалось сначала.
Авторы всегда приступают к работе, имея в виду некий план — как правило, чрезвычайно банальный — ведь все возможные сюжеты давно уже изжеваны до полного безвкусия, как позавчерашний мастик. Наиболее упрямые дураки придерживаются намеченных линий до конца, получая в итоге аляповатый набор слов, который нельзя даже назвать мертвым — ведь это название следует еще заслужить предшествующим пребыванием в живых, а словесные муляжи дураков не живут ни единой секунды.
Те, кто поумнее, вслушиваются в написанное, ожидая того момента, когда новорожденный текст ощутит свое самостоятельное бытие и начнет брыкаться, выбираясь из прокрустова ложа исходных авторских намерений. Дальнейшее зависит от тонкости писательского слуха, от готовности вовремя отойти в сторону и дать ребенку выпрыгнуть наружу, от способности терпеливо следовать за уже оформившимся существом, расчищая ему дорогу и не воздвигая препятствий. От умения сделать привал, когда текст устанет, от смирения, с которым следует принимать решение текста прекратить себя, остановиться навсегда, поставить последнюю точку. Как жаль, что подавляющее большинство авторов глухи, неумны, нетерпеливы и чересчур привязчивы!
Борин текст проснулся намного раньше, чем это происходит обычно — возможно, потому, что его автор сел за клавиатуру, не имея вообще никакого первоначального плана. Проснулся и полез жить, а у Бори не оказалось ни сил, ни желания хотя бы минимально противодействовать нахалу. Так уж сложилось, одно к одному: жутчайший хамсин, борино раздражение от общения с неприятным стариком и с хамоватым садовником, душевный неуют, болезнь, усталость, одиночество. Текст вертел автором как хотел. Честно говоря, это больше походило на изнасилование, чем на творчество.
Боря и сам это чувствовал, пытался высвободиться и не мог. Почуявший свободу текст не сковывал себя никакими ограничениями — ни жанром, ни сюжетом. Его швыряло из стороны в сторону: от старика Когана и старика Узи — к истории Ицхака Лави и его дочери-города, от хамсина, песчаной бури и ночного ливня — к садовнику Питуси и Беспалому Бенде, от демонстрантов-отморозков — к псу Рокси, собачнице Шломин и ее взрослому сыну…
И тем не менее, весь этот разномастный круговорот несомненно вращался вокруг одного общего центра. Да, в тексте отсутствовал сюжет, зато в нем было то, что обычно именуется «главным героем». Но вот что удивительно: об этом главном герое — некоем Арье Йосефе — не сообщалось практически ничего — в отличие от, скажем, равшаца Вагнера или садовника Питуси, которые не имели к Арье Йосефу ровно никакого отношения. Даже ничтожному болтуну и путанику Беспалому Бенде уделялось намного больше внимания! Главный герой, которого нет? Возможно ли такое?
В этом поразительном факте таилась загадка. Промучившись над нею битый день и полночи, я легла спать, и, как это часто бывает, решение обнаружилось во сне. Задремав около трех, я пробудилась меньше чем через час свежей морского ветерка, с готовой формулировкой в голове. Борина повесть вовсе не пыталась маскировать свои намерения, шифровать коды, экзаменовать на догадливость. Отсутствие главного героя представляло собой не загадку, а подсказку!
Текст будто бы говорил: «Да, нужно отыскать Арье Йосефа, но не это является здесь главной задачей. Сам Арье Йосеф — более чем второстепенен. Именно поэтому на него почти не тратится слов. Он всего лишь станция по дороге к истинной цели, возможно — конечная, возможно — нет. Отыщите эту станцию, затерянную в безнадежном захолустье неизвестности — и там, на пыльной платформе, рядом с парой ржавых рельсов, в царстве бурьяна и закаменевших окурков, вам, может быть, откроется…» Что? А черт его знает. Что-то. Что-то по-настоящему важное. Впервые в моей практике корректируемый текст не прятался от меня, а наоборот, звал за собой, приглашал, указывал путь. Могла ли я после этого не прилепиться к нему, как жена к мужу? Я — крыса, выбившаяся в корректоры, выбивающаяся из сил и рассудка, лишь бы выбиться из своего проклятого лабиринта?
На кухне ужасно холодно. Снаружи грохочет. В горах, где легко дотянуться до земли, грозы ведут себя особенно разнузданно. Трудно представить, что всего две недели назад тут было не продохнуть от сорокаградусного хамсина. Зато сейчас зуб на зуб не попадает. Дома в поселении почти не отапливаются. Холодных дней не так много, чтобы не обойтись одними электрическими обогревателями. Печки на солярке есть мало у какого хозяина, да и тот еще трижды подумает, прежде чем разводить канитель: а ну как послезавтра переменится ветер и снова потеплеет?
Днем Боря включает на обогрев кондиционер — подозреваю, что только ради меня. Старый и очень шумный компрессор установлен на крыше. Возможно, где-нибудь в городе его не было бы так слышно, но здесь, в поселении посреди пустыни, грохот кондиционера мучителен, хуже холода. Перед тем как ложиться спать, Боря торжественно нажимает на красную клавишу, и мы оба замираем, вслушиваясь в целебную, высшего качества тишину, которую лишь подчеркивают редкие родственные ей звуки: тиканье часов, урчанье подъехавшей машины, хлопок дверцы, затихающие шаги, хохоток шакала из соседнего вади, шелест крыльев летучих мышей, тонкий звон комара, перепутавшего сезон.
Эфемерное тепло кондиционера мгновенно уходит, и я успеваю замерзнуть, прежде чем залезаю под одеяло к горячим бориным рукам.
— Что ты так долго? Совсем ледышка… — говорит он, и каждое его слово звучит поцелуем.
Я молчу, потому что слишком хорошо знаю причину своей медлительности: мне стыдно. Я никак не могу избавиться от чувства, что использую его, занимаюсь бессовестной манипуляцией. Ведь я здесь не из-за Бори, а из-за текста. Наверное, поэтому я и загоняю себя холодом едва ли не до коматозного состояния — так, по крайней мере, появляется настоящая, жизненно-важная причина прижаться к обманутому мной человеку: срочная необходимость согреться.
Правда, потом наступает момент, когда мне уже совсем не холодно, и я начинаю уплывать по руслам его рук туда, где можно на время забыть об обмане, о тексте и о крысином лабиринте — обо всем, кроме самого забытья. Это длится недолго… хотела бы я, чтоб дольше? Нет, не хотела бы. Забытье, даже любовное, похоже на смерть. Те, кто хотят забытья, могут заполучить его в любой момент, причем навсегда. Для этого достаточно сунуть голову в петлю или шагнуть из окна. Но я хочу жить. И не просто жить — я хочу выбиться из лабиринта, хотя бы взглядом.