Новый Мир ( № 1 2008) - Новый Мир Новый Мир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лето прошло благополучно, мы оправились и поздоровели. Мелкие неприятности типа того, что всех нас принимали за евреев и по-казацки недолюбливали, мы терпели даже тогда, когда нам разбили окно из-за того, что сын Шлимы, Абрам, уже тогда начал читать “Войну и мир” Толстого и поздно вечерами сидел у окна, поскольку никакой лампы в хате не было.
К осени вдруг оказалось, что наша хата принадлежит исполкомовскому повару. Этот повар наверняка достаточно подкармливал станичное начальство, чтобы отдать ему дом и выгнать на улицу каких-то несчастных “выковырянных”. Из ста пятидесяти рублей пенсии за отца мы вынуждены были пятьдесят отдавать за снятую комнату без мебели и без отопления. Мама пошла работать на скотный двор и, не проработав там в холоде и сырости месяца, заболела плевритом и слегла на всю зиму. Ее сменила я, получая за чистку около десяти телят палки от кукурузы на топку. Ходила туда к вечеру, когда пригоняли стадо. Бедные телята цепляли на себя столько репейника, что очищать их надо было металлическим скребком от гривы и до хвоста. Я их очень любила, каждого знала в лицо и по характеру, но когда, чистенькие утром, они уходили со стадом, а вечером приходили с ног до головы в репьях, я плакала, а они смотрели своими невинными глазищами на меня и, наверное, не понимали, откуда эти слезы, почему. И так каждый день почти всю зиму, хотя она на Кавказе и не столь продолжительна.
Мама не вставала. Хлеб по карточкам не выдавали. В столовой нам полагался суп и второе. Второго никогда не было, суп представлял собой воду, в которой перловые крупинки можно была сосчитать — больше десятка их никогда не было. Сестра — высокая, взрослая на вид — была отправлена учиться в школу, она и так в классе выглядела старше всех, а я, как говорила мама, хоть в первый класс пойду, никто меня от первоклашки не отличит.
Получив за отца деньги, я шла пешком до Беслана и там на рынке покупала подешевле, чем в Архонской, кукурузу, несла ее на мельницу, молола и, не заходя домой, шла на рынок, продавала литровой банкой муку. То, что называется навар, составляло одну литровую банку, иногда оставляла себе две банки. И домой, варить мамалыгу. Блаженствуем два дня — и снова на Беслан. Деньги кончались быстро, мама не вставала. Утром поднимаюсь и думаю: ну куда сегодня, как и что можно раздобыть… Иду к речке, там осинник, а по осиннику щавель. Рву, связываю в пучки и опять же, зная, что в Архонской его не продашь, тащусь в Беслан, а это восемь-десять километров. Не идет торговля и там. Рядом одноногий бывший солдат разложил шикарную малосольную селедку. Эту рыбу искалеченные, вернувшиеся с фронта военные ездили покупать в Махачкалу, дома подсаливали и продавали. Надо было видеть посадку в поезд, идущий через Беслан от Минвод до Махачкалы. Мат, потасовки, даже драки истерзанных войной нервных инвалидов, которые в вагон должны были попасть обязательно.
Так вот, этот одноногий солдат продавал рыбу, пара — тридцать пять рублей. Привязался к нему мужик. Просит уступить за тридцать, солдат рассвирепел и говорит: “Я ее лучше выброшу, но за тридцать не отдам”, — и тут же через голову швыряет эту пару недалеко в кусты. Минуту переждав, я тихонько за ней. Висят обе мои хорошие на кусте. Забираю их и, уже не возвращаясь к своему щавелю, иду домой с такой богатой поклажей. Часто после того, как рынок разойдется, в траве можно найти бесформенную картошку, ее половинку, высыпанную вместе с пылью кукурузу или что-нибудь еще. А если выпадало воскресенье, я без всякого стеснения шла к кладбищу, стояла, раскрыв сумку, и уже издали по лицам видела, кто положит кусочек пирога или чурека и попросит помянуть, а кто зло пройдет мимо.
Однажды, принеся кукурузу на мельницу, я спокойно ждала своей очереди на первом этаже. Когда подходит очередь, надо подниматься на второй этаж, сыпать зерно и быстро спускаться вниз, подставляя свой мешок под муку. Так вот, я на минуту вышла на улицу. Вижу: на телеге подъехал крупный здоровый казак и привез полмешка кукурузы на помол. Спрыгнул с телеги — и к своим друзьям-мельникам. Стоят за мельницей, в тени, разговаривают, смеются. Я тут же схватила этот мешок, бегом отнесла его и бросила в воронку от бомбы, доверху заросшую крапивой. И быстро на мельницу, в свою очередь. Очередь подошла, я смолола свою кукурузу, и когда стала уходить, во дворе поднялся страшный шум: кто и когда стащил мешок с кукурузой на мельнице, стоящей поодаль от станицы, у всех на глазах. Я себя не оправдываю, но когда я сравниваю молодого, упитанного казака и мою маму, не поднимающуюся с кровати, я себя и не обвиняю. Пришла домой, рассказала маме. Она, конечно, в слезы: “Они бы тебя искалечили”. А ночью мы с сестрой через всю станицу прошли, тихонько забрались в ту яму и принесли домой не меньше пуда кукурузы. Мололи ее по частям уже на другой, нижней, мельнице. Жили спокойно целый месяц.
Однажды опять пошла за щавелем. Знала, что при подходе к Дзаурекау на бугорке его полно, и от безысходности потащилась туда. Дорога всегда, сколько бы мы с сестрой ни ходили там по полям в поисках веточек прошлогодней картошки, была безлюдной. Вдруг из низины подвода на волах. Сидит взрослый парень, и с ним мальчик лет десяти. Парень соскакивает, подбегает ко мне, ощупывает меня, как какую-то свою вещь, и… тянет в кювет. Борьба была насмерть, я разодрала ему все лицо, он справиться не мог, орал, матерился, я его била кулаками, до крови разбила нос, он, обращаясь к мальчику, кричал ему почему-то по-русски: “Не смотри! не смотри!” Меня уже оставляли силы. Я повернула голову и вдруг увидела, что вдалеке со стороны Дзаурекау показалась грузовая машина, полная народу. Я до сих пор совершенно уверена, что эту машину мне послал Бог, да и на бугре она появилась как бы спустившись с неба… Я простонала: “Машина…” И он как очумелый подскочил, сел на телегу и погнал волов прямо по непаханому полю, поперек дороги. Останавливать машину, жаловаться осетинам на зверства их же человека не было ни желания, ни сил. Очевидно, это было бесполезно. Я даже маме сказала, что поцарапала лицо шиповником.
С отчаяния я написала письмо отцу. Мы и раньше ему писали, что мама больна, но ответы были не более чем сочувственные — попытайтесь выяснить, не туберкулез ли это, если так, то ей должны дать другую карточку на питание и т. д. Но тут он приехал сам. Он служил в снабженческой тыловой части и жил, конечно, безбедно. К нам привез несколько унесенных со склада банок с тушенкой, мы их вместе с ним за дни его пребывания съели, и он уехал. На прощание уже в сенях он мне одной сказал такую фразу, что я ни понять, зачем он ее сказал, ни забыть никак не могу до сих пор. Он сказал: “Ваша мать скоро умрет”. Что это было? Полное равнодушие ко всем нам или переполнившее его самого отчаяние вплоть до потери чувства реальности и непонимание — кому он это говорит… Ну, Бог с ним, сказал и сказал. Я в те годы, а мне было уже четырнадцать лет, предаваться отчаянию не умела.
Вдруг вся наша станица заполнилась военными. Больная мама стала нервничать — уж не отступление ли это. Мы всячески ее уговаривали — этого не может быть, но, запуганная насмерть, она во всем сомневалась и напрямую спросила у стоявших у нашей хозяйки военных, что это значит. Они отмалчивались, отшучивались, были хорошо одеты, образованны, пытались ухаживать за моей старшей сестрой. И среди ночи собрались и все разом покинули Архонку. Это была акция выселения ингушского народа с их родины и вывоз их в Среднюю Азию.
Все проходило тихо, говорить об этом боялись. Через какое-то время при выдаче пенсии за отца почтальон попросил кого-нибудь из нас зайти в райисполком. Там сказали: если хотите, можете переехать жить в отдельный дом в Ингушетии. Даже мысль об этом показалась маме страшным грехом, тем более что она-то перенесла смерть своих родителей, сосланных в Казахстан. Но, между прочим, когда наши отступали, один офицер, ночевавший у нас, говорил, что в окопах нашим солдатам в спины стреляли вооруженные ингушские парни. Может быть — Кавказ есть Кавказ.
Теплело. Нам выделили участок под огород, и мы с сестрой посадили, не перекапывая весь участок, а только делая лунки, кукурузу и, как принято на юге, по кукурузе фасоль. Уже через месяц появились зеленые стручки, мы их безжалостно срывали и варили.
Мама стала постепенно подниматься. У нее была идея: дойти до Орджоникидзе, до Управления железных дорог, и там попросить направить нашу семью в любое место, чтобы мама работала стрелочником, а у семьи было свое жилье — стрелочная будка. Жить на квартире уже не было ни сил, ни возможности. И вот, чуть-чуть оправившись, она пешком пошла за семнадцать километров в Орджоникидзе. Какое-то время шла, потом ложилась в кювет, отлеживалась и снова шла. В город пришла к вечеру и только к ночи нашла Управление Кавказских железных дорог. Легла спать прямо на крыльце. Ее увидел сторож, пожилой осетин, перевел в свою сторожку, покормил, чем мог, оставил спать на своем топчане, а сам забрал телогрейку и ушел спать на то же самое крыльцо.