Три запрета Мейвин (СИ) - Дементьева Марина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Что же ты, мой князь? — вкрадчиво шепчу, и сдержанность стоит многих трудов, когда хочется кричать и шипеть.
Привычная к копью и поводьям рука ещё нескоро устанет в неудобном, требующем продолжения жесте, и рассудок, отрезвлённый самым доходчивым образом, не позволит этому нечеловечески красивому мерзавцу повторно застать меня врасплох.
Его глаза, лицо и голос равно холодны и безразличны, как если бы все чувства, бывшие в нём, враз перегорели, и он остался наполненным пустотой.
— Я не сумел убить тебя тогда, не могу и теперь. — Так, верно, мог бы говорить мертвец, и не столь уж я ошиблась, подумав об этом. В чём доподлинно уверилась, услышав последовавшие за тем слова: — Но тебе это будет несложно. И я не стану противиться. — Под слоем пепла коротко блеснул стальной отсверк: — Убей меня, королева, потому что когда-нибудь любовь к прекраснейшей женщине пересилит ненависть к худшему бедствию нашей земли.
— Меня всегда восхищала твоя честность, — мурлычу, склонившись к нему, почти прикасаясь щекой к щеке.
Я уже знаю… нет, всегда знала: с того самого мгновенья, когда разящая рука, минуя разум, отклонила смертельный удар, — что эти дивные глаза не закроются по моей воле. И, если их серебро сидхе навсегда покроется пеплом, мне не останется ничего, кроме плача одинокой волчицы, потерявшей своего волка.
Ласковой кошкой трусь щекой о его подбородок. Не целуя, провожу губами по шее, склоняюсь ниже — к ключицам и впадине между ними, слизываю дрожащую капельку — словно брызг морской соли. Касаюсь языком там, где под едва тронутой загаром кожей отдаётся ток его крови. Провожу пальцами свободной руки по вздымающимся рёбрам, как трогает кошка — когда мягкой лапкой, когда выпуская острые коготки. И, как кошка над кринкой со сливками, улыбаюсь, пряча улыбку на мужской груди, — рёбра вздымаются всё чаще и выше. Потому что, мой князь с севера, нравится тебе или нет, я тоже кое-что смыслю… не только в боли.
Хотя — что за вопрос? Конечно, нравится. Теперь — нравится…
И меня забавляет упрямство, с которым ты не желаешь с этим смириться. Забавляет и дразнит. Хочу, чтоб ты принял, наконец, то, что нам обоим давно известно.
И, не будь я собой, я заставлю тебя признать это, так или иначе.
А ведь тебе известно, кто я… и как иначе — ведь ты из Улада. Клянусь своим копьём, можно поверить, в Эмайн Махе королеву Мейв знают лучше её самой! Мне передавали слова уладцев из чужих уст, а случалось, и сами уладцы выплёвывали в лицо, и самые безобидные из них были скорее похожи на проклятья. Мол, королева Коннахта подобна Морриган: столь же неистова до крови и ненасытна до мужчин. В ней нет и капли людской крови, и дивная красота королевы-ведьмы навеяна магией, но четырёхлистник или первоцвет разгонит морок, вскрыв истинное уродство фоморского отродья. У королевы не менее девяти мужей, но даже их наличие не мешает ей заводить бессчётное число любовников. Говорят, ещё высшее удовольствие доставляет ей до смерти мучить тех, кто имел несчастье угодить в её постель. Удивительно, как Коннахт до сей поры не обезлюдел при склонной к подобным забавам правительнице.
Словом, чего иного и ждать от такой!
Задумчиво прикасаюсь к тёплой гладкой коже, там, где её прочертили нити шрамов — память первой нашей встречи.
— Ты мог бы убить меня тогда.
— Я должен был сделать это, зная, сколькими бедами обернётся для нашей земли твоё правление.
Я качнула головой, вновь поражённая его дерзостью и упрямством. То, как резко и холодно он произнёс это, его слова — впилось занозой. Я не подозревала себя уязвимой для такой малости, как слова. Разве может ранить то, что не вещно? Прежде это казалось вздором.
Но теперь эта малость принудила меня испытать обидную досаду и нечто кроме… горечь? Само это предположение заставило беззвучно зашипеть.
Горечь? Вот уж точно вздор!
— Ты прав, — выцедила я, резко опустив занесённую руку с ножом. Проклятый сидхе оставался недвижим, как изваяние, и в холодном лице, посеребрённом льющимся из окон светом, ничто не дрогнуло. Острие замерло в пальце от тела, так, что при вдохе он сам почти касался стали. И я помогла ему в этом, приблизив лезвие, чтобы железо встретилось с плотью, и медленно повела им, повторяя очертания раны, которую сама когда-то нанесла, сама же и залечивала. — Но это справедливо и в отношении ко мне. Мне следовало убить тебя прежде, чем услышала твой голос, прежде, чем позволила прикоснуться к себе, прежде, чем легла с тобой.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})Лезвие потемнело, напиваясь кровью. Сначала тонкая, черта пореза расширилась, расплылась тяжёлыми каплями. Несколько устремились вниз, оставив смоляные росчерки на серебристо-светлом теле.
…Разумные соратники советовали добить раненого врага, и нельзя сказать, что их опасение не было оправданно: они видели, как, неистовый и неуязвимый, северный князь прорубился к их золотой королеве, сквозь многие ряды воинов, как сквозь болотную осоку.
Но я и тогда осталась верна правилу поступать по-своему. Восхищённая ли боевым искусством, сама с отроческих лет приученная сражаться, ощутила уважение к достойному противнику… или то было безрассудство, достойное детей и заносчивых глупцов дерзновение приблизить к себе опасность, поиграть с диким зверем, так, чтобы клыки смыкались в пяди от беззащитной руки? Безрассудство в очередной раз доказать себе собственную исключительность, укротить стихию? А может, то было очарование красотой, неизъяснимо потусторонней, сумрачной, что столь редко рождается в этом мире, и даже мнящая себя всесильной королева Коннахта тогда почувствовала себя не вправе прежде срока лишить мир этой красоты?
Тогда я употребила всё своё искусство, прибегла ко всей известной мне ворожбе, исправляя последствия собственного поступка. Уладский князь должен был умереть, но я не позволила ему, дни и ночи проводя рядом, урывая каждое свободное мгновение — а их, видят боги, не так много в распоряжении королевы. Никто из ближников не посмел бы назвать королеву безумной, но и я не ослепла, чтоб не видеть их недоумение, а то и осуждение. Слишком много сил я тратила на собственного врага, но преимущество королевы — в праве потакать своим желаниям, пока ей это, разумеется, прощают, пока, несмотря ни на что, она обладает достаточной властью, чтобы за нею признавали это право.
Я не вполне понимала причин, но для того чтобы поступать так, как мне хочется, я далеко не всегда задавалась вопросами. Достаточно одного моего желания: я так хочу! В желании этом вовсе не было смысла, потому что я, казалось, уже давно убедилась в никчёмности мужского племени, в пустоте, коей оборачиваются любые посулы.
…Помню то ликование, когда раненый открыл невозможные свои глаза. Обведённые углём ресниц, они были серебряными зеркалами, что отражали, незамутнённо, лезвийно-ясно, — ненависть.
Самую чистую, самую честную — всегда одну лишь ненависть.
Мне следовало разъяриться на столь откровенное проявление неблагодарности, тем более досадное, что я не столь часто оказывала кому бы то ни было подобные услуги, а вернее сказать, не оказывала никому и никогда. Ярость пересиливала благоразумие, велела уничтожить собственные труды, растравить раны, чтобы ненависть хотя бы замутилась болью.
Но я сумела смирить себя: редкий случай, когда я оказалась глуха к воплям гнева. Тогда я сладко улыбнулась пленнику, так сладко, словно бы с губ моих сочился отравленный мёд. Люди не солгут, я с честью носила своё имя… Тогда я приняла вызов, брошенный столь откровенно, столь дерзко. Привыкшая всегда и во всём побеждать, я не могла не принять его: это означало бы поражение, и я знала это. Я не простила бы себе поражение, не забыла бы этого.
Я привыкла покорять. Земли, людей, животных, магию. Я всегда добивалась своего. И если я пожелала себе красавца-северянина, что, сам того не ведая, взволновал меня серебряной ненавистью взгляда, у него нет иного выбора, кроме как стать моим.
Тогда он связан был путами. Я поклялась, что опутаю его без оков.