Золи - Колум Маккэнн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Золи замирает на пороге, оказываясь в раме между светом и тенью.
В углу стоит треснувшая раковина, из крана сочится вода. Она открывает его, трубы грохочут и стонут. Она подставляет под струю ладонь и, когда она наполняется, пьет. Ей так хочется пить, что она чувствует, как вода течет внутри ее тела.
Она наклоняется и снимает сандалии. Прилипшие к ним лоскутки кожи отрываются и торчат. Сильнее всего саднит там, где отмершая кожа граничит с живой. Она закидывает одну ногу в раковину, но вода едва сочится, и получается, что она только втирает грязь в свои раны. Золи прикрывает рану завернувшимися лоскутами кожи, проходит через комнату, опираясь о стену, ложится и кладет голову щекой на холодный пол. У нее болит челюсть.
Она спит, то и дело просыпаясь от шума ветра и дождя, заставляющих деревья раскачиваться и вставать на дыбы. Шум ветра напоминает ей барабан, подаренный когда-то в детстве, — ей кажется, что она оказалась в нем.
Из самого темного угла сарая доносится непонятный шум. На нее с любопытством смотрит крыса. Золи шипением прогоняет ее, но та возвращается, причем не одна. Первая крыса садится на задние лапки и начинает умываться, облизывая передние. Вторая бросается вперед, останавливается, прикасается своим длинным хвостом к мордочке первой и, описав круг, оказывается на прежнем месте. Золи стучит сандалией по полу. Крысы вздрагивают, отходят, но лишь затем, чтобы тут же вернуться. Тогда она швыряет сандалию в металлическую оконную раму, и крысы удирают в темный угол. Золи нащупывает в сарае листья, щепки, обломки ящика, складывает из них небольшой конус, стряхивает колпачок со своей зажигалки, загораживает согнутыми ладонями огонь, раздувает пламя. Снова выглядывают из угла крысы, и она щелчками запускает по полу в их сторону горящие щепки, одну за другой. Концы щепок опаляют половицы.
Она ждет, прислонившись головой к стене, — как странно это желание остаться в живых, думает она, как примитивно, в нем нет чистоты, просто дело привычки.
Утром она просыпается в ужасе. Крыс не видно, хотя у ее ног разбросан свежий помет.
Серое пятно света поднимается по окну, потом движется вбок, потом к нижней его части. Она смотрит, как по стеклу стекает дождевая капля. Ее тошнит. Она прикладывает большой палец к нижней челюсти. Десна распухла. Боль отдает в шею, в лопатки, в предплечья, в пальцы. Она кончиком языка прикасается к больному зубу, качает его, надеясь вырвать. Зуб качается, но вытащить его не удается. «Я так давно в пути, — думает она, — а во рту и маковой росинки не было».
Три дня назад, на суде, старейшины сказали, что она слаба телом и духом. По приговору она должна пожизненно считаться нечистой за то, что позорно предала цыганские дела чужакам.
Она думает, что, наверное, ослепла: не видит перед собой ничего, что приносило бы радость, и очень мало того, что хотелось бы запомнить, позади.
Это произошло так быстро. Она со всем согласилась, не задав ни единого вопроса. Ее поставили в центре палатки. Убедились, что у нее в волосах нет металла, магия которого могла бы повлиять на исход суда. Старейшины-судьи расселись полукругом на ящиках и стульях. Перед ними стояли пять ламп, заправленных каменноугольной смолой. Они встали с мест и вызвали духов предков, потом размеренным тоном по очереди обвиняли ее, и на их лица падал мерцающий свет ламп. Ноги скрещивались и распрямлялись. Над головами клубились голубые облака табачного дыма.
Вашенго встал и спросил, понятны ли ей обвинения. Она предала свой народ, рассказывала о его делах, посеяла среди цыган тревогу. Закончив, он сплюнул. Сейчас Вашенго походил на труп, едва начавший разлагаться, на застоявшуюся воду в ведре. Потеребив платье, Золи почувствовала вес гальки, зашитой в подол. Она заговорила об оседлой жизни, о переменах, о скорби старых дней, о которых часто пела; о режущих жесть и черпающих воду, о дыме и огне, огрубляющих кожу; об узорах и сломанных ветках, о дорогах и знаках, о ночах в горах, об изготовлении необходимых вещей из других, испорченных; о гадже, об их обещаниях, делегациях, учреждениях, правилах; о том, что она неправильно поняла их; о том, как они ускорили наступление тьмы; о братстве, приличиях, домах-башнях, скитаниях; о том, как все это воспримут души умерших; о мудрости, об именах, которые произносят шепотом; о словах, что нельзя повторять; о своем дедушке; о том, как он ждал, наблюдал, молчал и умер; о том, во что он верил; о том, что с этой верой стало; о воде, поворачивающей вспять, о глинистых берегах, снегопаде и острых камнях; о том, что цвет ее кожи не изменился, хотя она и искупалась в белизне.
Более долгой речи она никогда не произносила.
В палатке стали перешептываться. Пока старейшины совещались, Вашенго взял смуглыми пальцами сигарету и, прикурив, глубокомысленно созерцал ее тлеющий кончик. Кто-то кашлянул, и наступило молчание. Ему предстояло заговорить вновь. Он по-прежнему носил запонки из красных велосипедных катафотов. Чиркнув о ноготь, он зажег спичку так, что показалось, будто пламя возникло из его руки. Он сидел, ковыряя палочкой грязь на сапоге. Потом взялся за нос большим и указательным пальцами, высморкался и отер пальцы о штаны, шов которых украшали овальные серебряные заклепки. Он встал и подошел к ней. Звук его голоса был излишним, ибо она уже знала свой приговор. Вашенго ударил ее по лицу тыльной стороной ладони. В его пощечине было что-то ласковое, но одно из колец на его пальцах зацепило челюсть. Она повернула лицо в направлении удара и прижала голову к плечу.
Отныне никто не будет есть вместе с ней. Никто не пойдет рядом. Любое имущество цыгана — лошадь, стол, тарелка — станет негодным от ее прикосновения, каким бы ценным