Верните женщинам гаремы - Олесь Бузина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Обнаженная, она стояла к нему спиной, рассматривая в зеркало свое лицо. Но смущенным оказался Антифан: обернувшись, Евпория смотрела прямо, и зеркало его глаз убеждало ее в собственной красоте больше, чем отшлифованное серебро у нее в руке.
— Уж не скиф ли ты? — спросила она насмешливо. — Ну, скажи мне хоть слово по-гречески.
Но и без слов было видно, что он не скиф. Тело его, стройное от упражнений в гимнасии, не могло бы принадлежать коренастому варвару. Он показался Евпории красив — не слишком, правда, силен, но изящен и, видимо, легок в беге…
Тогда она засмеялась и сама расстегнула ему фибулу.
Губы их слились, пальцы Антифана скользнули по ее плечам, волосы влекли их; вдруг Евпория оттолкнула его всем телом.
— Никогда не прикасайся к моим волосам! — прошептала она. — Они посвящены Артемиде! Никогда, иначе навлечешь на нас гнев богини!
Антифану показалось, что в глазах ее, расширенных, как щиты, пронеслось видение охоты с девственной богиней во главе. Старые зловещие предания вспомнились ему. Голос Евпории был так строг, что не верилось, будто ее смех наполнял только что комнату.
Но она улыбнулась и поцеловала его в подбородок.
Антифан хотел было задуть светильник, чтобы не смущать вдову, отвыкшую, наверное, от откровенных забав, но та приложила ладонь к его губам и увлекла его на ложе.
* * *…Однажды в редкую одинокую ночь Антифан сочинил стихи и читал их потом приятелям на симпосионе:
Словно амфоры крутойтвоих бедер полукружья.И когда ты,обнажившись,пляшешь, страстно изгибаясь,и подрагивают груди,каждому движенью вторя,то мне кажется, расплещет,эта амфора вино.И тогда, томимый жаждой,я встаю, чтобы напиться.
Но никогда после того как амфора бывала опорожнена, Евпория не оставила Антифана у себя.
Лишь как-то… Быть может, охотница Артемида виновата — в ночном беге факелов, среди звенящего лая собак, слишком легкомысленная, чтобы любить своих друзей, пустая чувствами и оттого вечно ищущая забвения в шальном гоне травли, она забывала о ней той памятной Антифану ночью.
…И Евпория не слышала, как любовник ее возвращается.
Светильник догорал, но в нем еще было масло.
Долго любовался Антифан священными прядями, блеском, пышностью их, к тому же пышностью и блеском запретными, и, наконец, не удержавшись, запутал в них пальцы.
И вдруг пряди эти упали копной на пол, как срезанные, и свет, отраженный в сверкающем шаре головы, прыгнул в глаза Антифану. Лови, слепец! Даже Пан не в силах наслать тот страх, что испытал Антифан, узрев красоту, в мгновение ставшую уродством. Однако был он не какой-нибудь трусливой женщиной, а воином — недавним эфебом, убившим даже македонянина в какой-то стычке, македонянина, правда, раненого уже дважды другими, и, как ни был напуган, не стал натягивать волосы поспешно на голову возлюбленной, а приладил их потихоньку, хоть и замирая, но не без сноровки.
И подумал он, что, видно, правы мудрецы, утверждавшие, будто все в женщине искусственно: и поцелуи, и красота, и что лишь в любви отрока — истинное непритворство. Румянец Евпории, как и волосы, был поддельным — с одной щеки он сам недавно согнал краску губами.
Возвращаясь же домой, печалился он уже не так об узнанном, как о том, что то же самое узнать могут и другие.
О, друзья, вчера только восхищенные стихами моими, как посмеетесь вы надо мной!
— Не о той ли это облезшей Афродите писал Антифан? — скажете. — Ну и повезло же ему!
И по размышлении, длительном и здравом, на которое потрачено было не одну чашу неразбавленного кипрского, и не одну ночь, решил он, что нет способа надежнее укрыть клад сей, как жениться на Евпории. Ведь недаром говорят: того, о чем никто не знает, почти что и вовсе не существует.
* * *Можешь не верить, читатель, говорить, что поступки героев моих неправдоподобны и что рассказ мой выдуман от первой до последней строчки — можешь не верить, но я рад, что ты слушал.
И еще скажу: порой напускал я на себя утонченность и даже доказывал преимущество менандровой комедии перед мимом, но признаюсь: больше всего я, потомок афинских всадников, наемный пельтаст[3] в войске Антигона, люблю мим, да-да, тот самый мим, от шуток которого несет чесноком за стадий!
Смертельное оскорбление
(Из мемуаров шевалье де Мержи)
Я, кажется, слишком рано взялся за эти записки. Кто я? Всего лишь лейтенант королевской гвардии и автор двух пьес, поставленных под чужим именем в театре господина де Мольера.
Впрочем, какие-то странные предчувствия…
После успеха первой комедии слух, что ее автор я, распространился сам собой. Мне ничем даже не пришлось ему способствовать, но последствия слуха сразу же были мной оценены. Вдруг все заметили мужественную скромность моего костюма и припомнили несколько моих острот, которые, надеюсь, даже попадут в чьи-нибудь мемуары.
Потом я стал героем светского анекдота о молодом человеке, побывавшем сразу у двух дам. Просто удивительно, как успехи в распутстве люди умеют приписывать знаменитостям. На мой счет даже отнесли изобретение какого-то таинственного эликсира, мгновенно восстанавливающего мужскую силу — во втором варианте слуха я вывез его рецепт откуда-то с Востока, кажется, из Марокко, куда якобы путешествовал и на что будто бы указывал смуглый цвет моего лица.
Поскольку все это не более чем выдумки, мне придется напомнить, что баронесса де Фекьер и маркиза де Брюйер — героини этого не слишком ловко придуманного рассказа — на самом деле никогда в нем не участвовали, хотя, бесспорно, они очаровательные женщины, и, возможно, я, действительно, посетил в пятницу вечером первую из них, а в субботу утром — вторую. Но ведь это не повод для такого неправдоподобного преувеличения моих способностей?
Среди дам, заинтересовавшихся мною, особенный зуд испытывала мадемуазель де Ретц. Она была из тех девушек, из-за которых, — представьте! — даже в наше время случаются дуэли. А ведь давно прошли времена Ришелье…
Вообразите себе брюнетку среднего роста, удивительно стройную, с кожей действительно алебастрового цвета, такой нежной, что она краснела от неловкого прикосновения ногтя. Вообразите пухлые, ярко-красные губы, приоткрывавшиеся только для того, чтобы сказать дерзость в ответ на комплимент, и прекрасные голубовато-серые глаза, никогда не имеющие другого выражения, кроме презрительного.
Однажды она задела меня какой-то колкостью, очень обидной, но так неуклюже выраженной, что я даже не припомню сути ее. Я стерпел, но когда с ее стороны последовал маневр в расчете на комплимент — что-то о красоте женщин, я ответил простым, как бы совершенно равнодушно нанесенным ударом, сказав, что статуя, бесспорно, красивее любой женщины, но что невозможно влюбиться в статую, ибо в ней нет обаяния, если, конечно, не быть таким глупцом, как Пигмалион. После чего повернулся и ушел, оставив ее размышлять о том, кого же я подразумевал под статуей. Я знал, что она придет отнюдь не к утешительному выводу.
Я догадывался, что своей презрительностью к мужчинам мадемуазель де Ретц обязана лишь непроснувшемуся желанию — отсутствию того самого обыкновенного ощущения, которое испытывает и волчица. В красных презрительных губках я угадывал уста развратницы, несмотря на то, что несколько молодых дворян уже получили отказ на свои предложения. И тогда в голове моей впервые шевельнулась веселая мысль.
Вскоре все знали, что мы враги, что мадемуазель крайне раздражена и что шевалье де Мержи меньше всего придает значения ее раздражению.
Она интриговала против меня, как умела. Я же отделывался шутками, не позволяя себе только эпиграмм, ибо тогда мой замысел сделался бы неосуществим — злословие в стихах дама ни за что не простит, в отличие от колкостей, выраженных прозой. Она даже вынудила меня драться на дуэли с кем-то из ее неудачливых поклонников, но, слава Богу, у меня хватило ловкости, чтобы выбить из его рук шпагу, и притворного добродушия, чтобы в тот же вечер увести его в «Еловую шишку» и сделать своим лучшим другом. Представьте ее гнев, когда на следующий день мы появились в Версале под руку.
В тот же вечер, во время очередного празднества, когда небо то погружалось во тьму, то горело от вспышек огня и рассыпалось звездами, когда сияли бриллианты на дамах и зеркала прудов, когда фонтаны стреляли разноцветными брызгами, а в воздухе застыла смесь из падающей воды, музыки, взволнованных голосов и женского смеха, замаскированный кавалер подошел к мадемуазель де Ретц, думая, что его суровые предки-гугеноты приняли бы все это за конец мира. Он взял ее под руку так, чтобы она ощутила властность его крепких пальцев, и увел за боскет. Этим кавалером был я.