Буря (сборник) - протоиерей Владимир Чугунов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Красивая я?
– Да!
– Только замуж никто не берёт. Этого хоть сейчас всем подавай, а замуж; никто не хочет.
– Как это – никто? А я?
– Ты! Ты глупый ещё… Какой из тебя жених? Ладно, не обижайся, иди.
– Можно, ещё чуть посижу? Тут, на полу, рядом?
– Сидел уже… И сам только что сказал, домой пора. Иди. Я сейчас встану и закроюсь.
– Закройтесь тогда сразу, чтобы я видел.
– Хитришь?
– Нет.
– Ну пойдём.
Но я хитрил. В темноте коридора я опять обнял её и стал жадно целовать. Она почти не сопротивлялась, только шептала: «Что же ты со мной делаешь? Пусти, ну пусти же… Всё, хватит…»
– Только пообещайте.
– Чего?
– Что не прогоните меня завтра. Я без вас умру! Я покончу с собой!
– Этого ещё не хватало! Приходи, коли так. Только ещё больше измаешься. Не видишь разве, чад это?
– Нет! Нет!
И я было вышел на улицу, но тут же опять приоткрыл дверь и сказал:
– Люблю!
– Тише! Вдруг услышат?
– Пусть! Люблю! – сказал я громче, и дверь передо мной с шумом захлопнулась.
И тут, чего никак не ожидал, прямо за калиткой увидел знакомый силуэт. Да, это была она, Mania! Я подошёл, открыл калитку. Mania посмотрела на меня каким-то сочувственно-укоризненным взглядом и, покачав головой, спросила:
– Другое?
Я ничего не ответил и прошёл мимо. Нет, конечно, во мне что-то дрогнуло. Но, думаю, то была не любовь, а жалость.
– Никит!
Я не узнал её голоса, столько в нём было обиды, боли. Я обернулся.
– Что?
– Ничего!
И, развернувшись, она побежала по тускло освещённой улице, в конце которой я увидел ещё три фигуры – Леонида Андреевича, Любы и Веры.
12
Бабушка встретила меня с затаённой обидой, на разговор не шла, на шутки не отвечала. Даже поесть не предложила. Отца дома не было. «Неужели всё пьют?» И хотя было поздно, я позвонил Лапаевым. Трубку опять взяла Варвара Андреевна, сказала: «Весь день похмелялись, теперь дрыхнут. Все нервы мне вымотали».
В некотором смысле я был рад. Во всяком случае, можно было спать спокойно, не надо было никого караулить, ни за кем следить. И всё бы ничего, да застряло перед глазами Машино лицо. Такое жалкое… Я даже поморщился. Постарался об этом не думать. Но то одно, то другое само собой стало всплывать в памяти, бередить.
«Да, но теперь уже действительно всё», – сказал я себе, и другие, более сильные и волнующие воспоминания захватили моё сердце.
В эту ночь со мною опять чуть не случилось «этого»… И опять вся ночь прошла в поисках укромного места.
На этот раз разбудила меня бабушка. От двери окриком. И сразу объявила, чтобы я «сию же минуту» ехал к Лапаевым и «тащил отца домой».
– Завтра Наташа приезжает, а он что творит? Стыд! А ещё профессор!
За завтраком я как бы между прочим поинтересовался, где бабушка вчера была.
– К батюшке Григорью ездили.
– С кем?
– А ты не знаешь с кем?
– Ну и?..
– И, и! Ешь и ступай давай!
– И за что ты на меня взъелась?
– А ты не знаешь?
– Не знаю, – нарочно соврал я.
Она подержала меня под укоризненным взглядом.
– Поел? А теперь ступай и без отца не возвращайся!
– А деньги на такси? Не на общественном же транспорте его в таком состоянии везти?
Она спросила: «Сколь надо?» И, узнав, возмущённо покачала головой: «Креста на них, что ли, нету?» Но пятёрочку с полтинничком всё же вынесла, сунула мне, как попрошайке, и выпроводила за порог с тем же наказом.
Утро было свежее. Улица по-воскресному пуста. Я глянул на соседские окна, сколько было возможно и доставал глаз в огород – никаких признаков жизни. «Спит?» И от одного только воспоминания об этом взволновалось моё сердце.
На трамвайной остановке столкнулся с Леонидом Андреевичем. Он неохотно поздоровался, отводя в сторону глаза, сказал:
– За билетом еду. Уезжать собралась.
Я всё понял и промолчал. Стоять рядом стало неудобно. И я хотел отойти, но Леонид Андреевич вдруг спросил:
– А ты хорошо подумал?
– О чём?
– Зачем тебе эта?..
Меня бросило в жар. Особенно неприятно для самолюбия прозвучало небрежное «эта». Я не знал что ответить и промолчал.
– Смотри, парень, тебе жить… – И он было отошёл, но тотчас вернулся, взволнованно, с обидой в голосе заявил: – Такую девку на какую-то… сучку променять!
– Заткнись!
Он даже опешил.
– Ну-ну!
И обиженно отошёл.
Меня тоже разбирала обида. Не за себя, за Елену Сергеевну. Уж про кого-кого, а про неё такое сказать, а тем более слышать было из ряду вон. Никто и ни в чём не мог у нас её упрекнуть. Да, вдова, да, молодая, да, красавица – но ни разу, ни одного ухажёра после смерти мужа не ввела в дом, ни с кем ни разу не прошлась под ручку по улице. Вообще, можно сказать, жила затворницей – работа, дом, шитьё. Даже в клубе ни на одном вечере, ни на одном концерте ни разу не появилась. И в художественной самодеятельности никогда не участвовала, хотя Леонид Андреевич через маму не раз её зазывал. «Ну какая, – смущённо отвечала всегда, – из меня певица?» И я даже больше могу сказать: и в городе ни с кем не встречалась. Посягатели, конечно, были, но как она сама вчера сказала – лишь для «этого», а ей только «этого», очевидно, было не надо. Поэтому слова Леонида Андреевича, хоть и в обиде за племянницу сказанные, не могли не возмутить меня. Тем более после всего, что между нами в эти дни произошло. Последней близости, понятно, не было, и, скорее всего, во всяком случае, до женитьбы, чего я страстно желал, быть не могло, но это нисколько не умаляло ни моей любви, ни моего уважения к ней. А что было у них с отцом, после того, как она дала мне понять, «почему» всё это произошло, разве могло теперь иметь какое-нибудь значение? Не все ли мы немощны? Тот же Леонид Андреевич хотя бы в своей склонности к вину? Так что Елену Сергеевну я оправдывал полностью. Более того, она была для меня лучше всех на свете! Одно удручало. Окончательный ли у них разрыв с отцом? И если да, не повторится ли всё это потом? Слаб человек! Но и коварен. Взять хоть меня. Разве я способен, хотя бы и из-за этого, утопиться или ещё что-либо сделать с собой? Нет же, нарочно пугал, говорил эту чушь, лишь бы иметь возможность быть с нею наедине! Уж эти её поцелуи! А руки! Нет, тысячу раз прав Есенин! «Руки милой – пара лебедей!» И всё остальное!.. Так и тянет во всё это провалиться!
Да, но как отреагирует на моё появление отец? Что скажет о моей выходке на выставке? Уж не тогда ли у них произошёл окончательный разговор?..
И, припоминая слова Елены Сергеевны, я пришёл к выводу, что это так. Значит, отцу известно, что я всё знаю. Но это бы ещё ничего, а вот догадывается ли он о том, о чём догадывалась, видимо, бабушка, знает Леонид Андреевич, сёстры Панины, Mania? И если да, как нам смотреть друг другу в глаза? А если он узнает больше? Что будет, когда он спросит (а рано или поздно это всё равно будет), что я намерен делать, и я заявлю – жениться? А мама? Что скажет она? И, только представив её реакцию, на меня накатила непроходимая тоска. И потом, выдержу ли я всё это, останусь ли, как обещал Елене Сергеевне, твёрд? И вот уж чего-чего, а представить из нас молодую супружескую чету, особенно в присутствии родителей, никак не мог. Это было просто нереально… Но почему? Неужели только случившееся с отцом тому причиной?.. Понимал же, что нет, что не только это, и даже не столько это, сколько то, что, как говорят кинорежиссеры, остаётся за кадром или, как выражается бабушка, «творится в мире ином»… И что же делать? Не любить, не видеть, забыть? Да это всё равно что не жить! Как после всего, что было, забыть эти губы, эти руки, эти глаза? Да я с ума сходил от одного только воспоминания этого!..
Такая, в общем, буря сопровождала меня весь путь до улицы Минина, где в добротном сталинском доме, в просторной квартире с высоченными потолками, с отдельным (20 метров дополнительных рабоче-крестьянским писателям полагалось) кабинетом, меблированным под классика, проживал Анатолий Борисович, друг, а теперь и собутыльник отца. Собутыльничество было в их дружбе не главным, но неотъемлемым атрибутом не таких уж и частых встреч. Пили только по поводу, без повода ни разу. Но если дорывались, пили по-русски, правда, пока что не до чёртиков, но чем, как говорится, черти не шутят. Долго ли, как уверяла бабушка, «до греха»?
У Лапаевых я был всего пару раз. Имелась у них дочь-красавица, старше меня года на полтора, даже «здасте» мне ни разу не сказавшая. Выглянула, помнится, раз из своего чулана (это я от обиды так выразился, чуланчик тот был ой-ёй-ёй), пыхнула, как автоген, когда его поджигают, жутью глаз и своенравно хлопнула дверью: ко мне, дескать, вам доступа нет. Подумаешь! Больно, чай, надо! И я не интересовался ею больше. Теперь её, кажется, спихнули какому-то очкастенькому профессору, у которого папа был для наших краёв почти как Папа Римский для краев ихних.
Отворила передо мной апартаменты Варвара Андреевна. Без женских художеств она даже тянула на красавицу. Завидев меня, невесело улыбнулась.