Дежурные по стране - Алексей Леснянский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лейтенант сдавил голову ладонями. Его красивое лицо обезобразила мука. Он сел на снег и стал качаться из стороны в сторону, как маятник. Журналист присел рядом и опустил руку ему на плечо. Лейтенант дёрнулся от этого прикосновения, лёг на землю и застыл в скорченной позе.
— Оскорбил я тебя, товарищ лейтенант, — поднявшись, задумчиво произнёс журналист, — но слов своих назад не возьму… Терпи, офицер. Когда такие, как ты, несут службу, я спокоен. Как гражданин России, которому ты присягал на верность, приказываю тебе жить. Приказы не обсуждаются, товарищ лейтенант. Покончить с собой сейчас — равно предать. Стреляться можно только тогда, когда другие офицеры живут по таким же неписаным законам долга и чести, как ты. Тогда, когда твоя смерть от пули никого не удивляет, потому что твой полковой товарищ завтра готов поступить так же в случае проступка. Тогда, когда твоя гибель не ослабляет армию, а укрепляет её, так как кругом все лучшие (одним лучшим больше, одним меньше — не имеет значения). Сейчас же каждый благородный офицер на счету, поэтому твоя задача — стать образцом для российской армии… Я пошёл. Разрешаю погибнуть только на войне. — Журналист улыбнулся. — Лена может гордиться своим мужем. Передай ей, что сегодня ты встретил человека, который в течение тридцати минут умер и воскрес.
Прошла неделя. Владимир Сергеевич и Левандовский пили чай в каморке подвала. У Алексея было скверное настроение, потому что сегодня его ждало серьёзное испытание.
— Почему грустный такой? — сделав глоток, спросил бомж.
— Человека надо будет избить. Это правило вступления в организацию.
— Думаешь, что не сможешь переступить через себя?
— Надо переступить, — бросил Левандовский. — Обязан переступить.
В каморке, каких в подвале было множество, горела керосиновая лампа. Её раритетное сияние по стародавнему, перешедшему от предков обычаю не стремилось проникнуть в тёмные углы, предпочитая недосказанность всем прелестям ярко-голого света электрических ламп. Несмотря на удручённое состояние духа, Алексею было хорошо и спокойно в гостях у Владимира Сергеевича. После совместной молитвы у ограды храма они редко разговаривали друг с другом. В этом насыщенном молчании между ними установилось такое взаимопонимание, которое возникает только между очень близкими людьми, коим легко и приятно думать рядом, просто думать, не испытывая при этом никакой неловкости за отсутствие общения. О Владимире Сергеевиче знали все жители дома, они называли его «нашим хранителем подземелья». За то, что бомж содержал подвал в чистоте, помогал людям ремонтировать квартиры и подъезды, ухаживал летом за цветочными клумбами, разбитыми во дворе, ему платили по сто рублей в месяц с лестничной клетки. За неделю, которую Левандовский провёл у Владимира Сергеевича, они вдвоём занимались благоустройством четвёртого подъезда. После работы Алексей уходил к скинхедам, убивал с ними вечер (на следующий день после воскресной вылазки на город высадился парашютно-десантный полк снега, ударил мороз, и фашисты не выходили на улицы), а поздней ночью возвращался под гостеприимный кров бездомного друга. С зажжённой керосиновой лампой и связкой ключей, словно дворецкие старого замка, они совершали традиционный ночной обход подвальных помещений, читали книги, принесённые в каморки жильцами дома, и ложились спать.
— Могу я тебе чем-нибудь помочь? — спросил Владимир Сергеевич.
— Вырежьте мне жалость и сострадание к ближнему, как аппендицит. Эти вещи мешают мне продолжить миссию.
— Это можно устроить, Алексей, только потом придётся оперировать совесть; после содеянного зла её обязательно хватит инфаркт.
— Инфаркт?
— Да, потому что совесть — сердце души. Муки её нестерпимы… Но и очистительны, правда.
— Значит, удалить и её.
— Погубишь душу… Впрочем, совесть нельзя удалить. Она либо есть, либо её нет, поэтому люди делятся на духовных и бездушных.
— Вы не совсем правы. Совесть имеется у всех, только у одних — спит, у других — бодрствует. Вы уж простите, Владимир Сергеевич, но не до философских рассуждений мне… Как быть-то?
— Кажется, кое-что можно сделать, — подумав, сказал Владимир Сергеевич. — Куда планируете идти?
— В Шанхай вроде собирались.
— Буду там. Насколько я знаю, нацисты на дух не переносят бомжей.
— Не понял.
— Что тут непонятного? Буду рыться в мусорных баках, и ты со своими наткнёшься на меня…
— Они мне — не свои! Не надо меня с ними сравнивать! — гневно перебил Левандовский.
— А здесь ты не прав. Проще всего ненавидеть нацистов, полюбить их — сложнее. У них же больные, покрытые язвами души. Вспомни детство. Когда ты болел, мама не отходила от тебя, поила таблетками, бросала все свои дела и бежала за лекарствами в аптеку, если у тебя ухудшалось самочувствие… Больное тело лечится лекарствами, душа — любовью. Только смотри, не заразись от них, Алексей. Ты же не в карантине, общаешься с ними, значит, такая опасность существует. Эпидемия национализма быстро распространяется в атмосфере социальной несправедливости, безработицы и бессилия государства; в годы разрухи и хаоса даже наши лучшие люди соблазняются на посулы харизматическых лидеров радикальных организаций… А сегодня будешь бить меня. Я так хочу.
— Я не смогу.
— Сможешь. Это мой скромный вклад в общее дело. Сегодня ты утопишь меня в крови, чтобы даже худшие из них поразились твоей жестокости. Я знаю, что тебе нужна ещё неделя.
— Да, мне требуется ещё дней пять, и я буду на коне.
— Точно?
— Точнее не бывает. Я о скинах почти всю информацию собрал, родственника из ФСБ подключил.
— Тогда я к твоим услугам. Если станешь упрямиться, больше никогда не переступишь порог моего подвала.
— Это шантаж.
— Нет, это не шантаж. Это наше с тобой время… Время, когда мне нет никакого дела ни до тебя, ни до себя. Время исполнения долга.
— Страшно мне, — сказал Левандовский и поднялся. Его била дрожь.
— Долг — это всегда страшно. Долг — не весёлый полёт на карусели с карамелькой за щекой. Долг — это нечеловеческие перегрузки при выходе в открытый космос, а потом одиночный полёт в безвоздушном пространстве без людей, но для них. От него нет никаких прибылей, а только неудовлетворённость и беспросветность, потому что он считается выполненным до конца только тогда, когда перестанет страдать последний человек на земле, а это невозможно. Следовательно, от мук долга может освободить только смерть. Есть и плюс. Один. Один единственный плюс, Алексей. На исполнение долга всегда идут добровольно, никто не может заставить тебя идти вперёд против желания. Долг — удел только свободных людей, рабов — никогда.
Шанхай считался самым неблагополучным кварталом. Старые двухэтажные бараки с гнилым и вонючим нутром, улицы, заваленные мусором, не были обозначены на карте города, потому что давно подлежали сносу. В тесных комнатах с протекавшими потолками и наспех слепленными печками ютились нищие и опустившиеся семьи отверженных; здесь люди плодились, как кролики и мёрли, как мухи. Повальный алкоголизм, наркомания, убийства и кражи, укоренившиеся в Шанхае, закрепили за кварталом дурную славу. О жителях бараков привыкли говорить только в прошедшем или будущем времени: «Умер, спился, скололся, сел в тюрьму… Вот-вот умрёт, сопьётся, сколется, сядет в тюрьму». Шанхайские дети и подростки были бесстрашны, как львы, потому что не цеплялись за жизнь, от которой не видели ничего, кроме побоев, голода и ненужности. Взрослых обитателей квартала боялись даже участковые милиционеры, ссылавшиеся в «район смерти» за нерадивую службу.
Оказавшись на территории Шанхая, фашисты построились клином или «свиньёй» — излюбленным боевым порядком рыцарей тевтонского ордена. Левандовский и Стёгов шли в «пятачке», олицетворяя собой ноздри шелудивого животного, с которым чего только не делали, а оно всё равно воскресало из мёртвых, вселялось в великий народ Гёте и Шиллера и норовило в грязь, не страшась ни меча, ни воды, ни пороха.
— Виталя, вон бомж в мусорке роется. Опустилась тварь, русскую нацию позорит. Может его? — произнёс Левандовский.
— Можно и его, — согласился Стёгов. — Только я покрупней птицу вижу.
— Где?
— Позырь направо. Жирная еврейская гнида из трущоб вырулила.
Когда Левандовский повернул голову, у него внутри всё оборвалось. В полном парне, спускавшемся с барачного крыльца, Алексей узнал своего друга — Яшу Магурова.
— Это не еврей. Местный, скорей всего, — справившись с волнением, равнодушно произнёс Левандовский.
— С фига ли местный, когда я его знаю, — бросил Стёгов и приказал «свинье» остановиться. — Наши отцы вместе шубами мутят. Товарищество с ограниченной ответственностью, блин.
— И что? Отец этого еврея безответственный что ли?
— Нет, но тебя это колебать не должно. Ты чё-то, в натуре, много вопросов задаёшь. Иди боевое крещение принимай. Или сдрейфил?