Бабье лето - Адальберт Штифтер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Что ж, коль тебе нужен отдых, то и отдыхай, — сказала она, — не буду тебя принуждать, я желала тебе добра.
— Желала добра, как всегда, дорогая матушка, — отвечал я, — спасибо тебе за это.
Я схватил и поцеловал ее руку. Мы пожелали друг другу спокойной ночи, взяли свечи и разошлись по своим комнатам.
Я разделся, лег в постель, погасил свечи и дал постепенно успокоиться своему пылкому сердцу. Уснул я только под утро.
Первое, что я сделал на следующий день, — это попросил у отца сочинения Шекспира из его библиотеки и, получив их, положил у себя в комнате для чтения этой зимой. Я снова стал упражняться в английском, чтобы читать их не в переводе.
Когда минувшим летом, простившись со своим старым гостеприимцем, я шел по опушке леса проселочной дорогой, мне встретились две ехавшие в коляске дамы. Тогда я подумал, что человеческое лицо — лучший предмет для рисования. Эта мысль возникла у меня снова, и я старался приобрести какие-то знания о человеческом лице. Я пошел в императорскую картинную галерею и посмотрел все имевшиеся там картины с прекрасными женскими головками. Я часто ходил туда и рассматривал эти головки. Но я разглядывал и головки живых девушек, с которыми встречался, а в сухие зимние дни даже ходил на общественные гулянья и смотрел на лица встречавшихся девушек. Но среди всех головок, будь то на картинах или живых, не было ни одной, лицо которой по красоте могло хотя бы отдаленно сравниться с лицом той девушки в ложе. Это я знал наверняка, хотя, собственно, не мог даже представить себе это лицо и не узнал бы его, если бы увидел его снова. Я увидел его в исключительных обстоятельствах, а в спокойной жизни оно, конечно, должно быть совсем другим.
У отца была картина, изображающая читающего ребенка. Лицо ребенка не было ничем примечательно, оно не выражало ничего, кроме внимания к чтению, да и видна была одна его сторона, и все-таки оно было прелестно. Я пытался нарисовать это лицо, но мне никак не удавалось даже отдаленно передать линиями простые черты, в которых и глаза-то не было видно, потому что его закрывало веко. Я снимал картину, ставил ее так и эдак, чтобы снять копию. Но ничего не получалось, хотя я и пустил в ход все свое умение, приобретенное рисованием других предметов. Наконец отец сказал мне, что обаяние этой картины состоит преимущественно в нежности колорита и что ее-то и нельзя воспроизвести черными линиями. Видя мои усилия, он вообще ближе знакомил меня со свойствами красок, а я старался постигать это дело и набивать в нем руку.
Странно, что мне никогда не приходила мысль разглядывать собственную сестру на предмет воспроизведения ее черт и что у меня не возникало желания нарисовать ее лицо, хотя оно, на мой взгляд, было самым прекрасным на свете после лица девушки в ложе. У меня не хватало на это мужества. Мне и теперь еще часто думалось, что на земле не может быть ничего столь прекрасного и чистого, как Клотильда. Но тут мне вспоминались черты плакавшей девушки, которую старались утешить ее родные и на счет которой я вообразил, что она приветливо взглянула на меня в переднем зале театра, и предпочтение я отдавал ей. Представить себе я ее, правда, не мог, какой-то неясный, какой-то смутный образ красавицы маячил передо мной. Лица подруг сестры, как и лица других девушек, с которыми мне приходилось встречаться, обладали многими приятными и милыми свойствами; рассматривая их, я думал, как следовало бы нарисовать то или другое; но и к ним тоже обращаться мне не хотелось, и так мне и не довелось нарисовать кого-то с натуры. Я рисовал, стало быть, либо по памяти, либо с картин. Наконец, мне указали на то, что я всегда делаю наброски девичьих головок. Устыдившись, я стал рисовать мужчин, стариков, женщин, даже отдельные части тела, если мне попадались их образцы или слепки.
Несмотря на эти устремления, которым, в согласии с правилом нашего дома, не чинили препятствий, я не оставил своих основных занятий. Я очень любил расхаживать среди своих коллекций, любил вспоминать речи старика из дома роз, и в отличие от празднеств, куда меня приглашали, даже от прогулок и деловых визитов, мое жилье давало мне прекрасную, полную смысла уединенность, которая была тем приятнее, что его окна выходили в сад и на местность нешумную.
По мере того как зима шла к концу, увеселений в городе становилось все больше, и по этой, да и по другим причинам, мне чаще приходилось ходить в гости в разные семьи.
При таких обстоятельствах и произошел со мной случай, который после постановки «Лира» занимал меня той зимой больше всего. Мы много лет были очень дружны с одной семьей, жившей в Хофбурге. Это были вдова и дочь одного знаменитого человека, пользовавшегося когда-то большим почетом. Поскольку отец занимал при дворе высокую должность, дочь после его смерти тоже стала придворной барышней, отчего и жила с матерью в Бурге. Один из сыновей пребывал в армии, другой — при каком-то посольстве. Когда дочь не была занята по службе, у матери собирался вечерами небольшой кружок, где читали вслух, беседовали или музицировали. Когда мать постарела, играли, случалось, и в карты. Мы часто бывали на таких вечерах в этой семье. В ту зиму я дольше, чем то, собственно, позволяла вежливость, задерживал одну книгу, которую мне дала прочесть мать придворной барышни. Поэтому как-то днем я пошел туда, чтобы лично вернуть книгу и извиниться. Когда я вышел через высокий свод пешеходной дорожки с внешней дворцовой площади на внутреннюю, из двора справа от меня выезжало несколько экипажей, которые преградили мне путь и вынудили меня остановиться. Рядом со мной стояло много людей, и мне было любопытно, что означают эти экипажи.
— Это важные господа, которые поздравляли императора по случаю его выздоровления и которых он только что принимал, — сказал кто-то рядом.
Последний экипаж везли два вороных, а сидел в нем один-единственный человек. Шляпа его лежала с ним рядом, и его седые волосы были открыты зимнему воздуху. Из-под полурасстегнутого пальто видны были звезды орденов. Когда этот экипаж поравнялся со мной, я ясно увидел, что сидел в нем мой старый гостеприимец, так доброжелательно приютивший меня в доме роз. Он быстро, как ездят в экипажах такого рода, проехал мимо и повернул к городу. Он выехал из Бурга через те ворота, где поддерживают карниз два великана. Я хотел спросить кого-нибудь из моих соседей, кто это. Но поскольку в веренице экипажей, которые преградили пешеходам дорогу, его экипаж был последним и путь сразу же стал свободен, все мои соседи уже разошлись, а те, что оказались рядом со мной теперь, с близкого расстояния экипажа не видели.
Я прошел через двор и поднялся по так называемой имперско-канцелярской лестнице.
Я застал старую даму одну, передал ей книгу и принес извинения.
В ходе разговора я упомянул о старике, увиденном в экипаже, и спросил, не знает ли она, кто это. Она ни о чем не знала.
— Я не глядела в окна, — сказала она, — в этом большом дворе много чего происходит, я не обращаю на это внимания. Да и не знала я, что у императора шел прием, вчера он был еще не совсем здоров. Когда был жив муж, мы всегда поглядывали на большую площадь Хофбурга, и хотя там происходят важные события, повторяется все-таки, если наблюдать это много лет подряд, одно и то же. И наконец вовсе перестаешь смотреть на это и сидишь себе за книгой или за рукодельем, когда во дворе командуют «в ружье», скачут всадники или катятся экипажи.
— Кто же ехал с приема в последнем экипаже, Генриетта? — спросила она у вошедшей дочери.
— Это был старик Ризах, — ответила та, — он приезжал представиться его величеству и выразить свою радость по поводу его выздоровления.
В юности я часто слышал фамилию «Ризах», но обращал прежде так мало внимания на то, чем занимается человек с этой фамилией, что и понятия теперь не имел, кто он такой. Поэтому с обычной при подобных вопросах почтительностью я спросил об этом и узнал, что, хотя барон фон Ризах не занимал высших государственных постов, он в важные и трудные годы стареющего ныне императора участвовал в самых значительных его начинаниях, что вместе с людьми, вершившими дела Европы, он трудился над улаживанием этих дел, что его высоко ценят иностранные владыки, что от него ждали восхождения на самый верх, но он отошел от дел. Он живет большей частью в деревне, но часто наезжает сюда и навещает кого-нибудь из своих друзей. Император очень уважает его, и еще теперь к нему время от времени обращаются за советом. Он, по слухам, был женат на богатой женщине, но жену потерял. Вообще-то об этих обстоятельствах никто толком не знает.
Все это сообщила мне придворная барышня.
— Видишь, милая Генриетта, — сказала старая дама, — как все на свете меняется. Ты этого еще не знаешь, потому что молода и ничего не испытала. Низкое становится высоким, высокое — низким, одно становится таким, другое — другим, а третье остается прежним. Этот Ризах очень часто бывал у нас в доме. Когда отец вывозил нас на прогулку в своей старой докторской карете с темно-зеленой и черной полосками, Ризах не раз сидел на козлах, а то даже, когда мы выезжали за город, где нас никто не мог увидеть, становился, как лакей, на запятки, ибо такие при отцовской карете имелись. Мы были совсем дети, он был юный студент, без знакомств, неведомого происхождения, о котором, впрочем, никто и не спрашивал. Когда мы бывали в саду при нашем загородном доме, он вместе с братьями прыгал через гимнастический брус, гонял с ними в воду собак или раскачивал качели. Он привел в наш дом в товарищи моим братьям твоего отца. Тогда трудно было сказать, кто красивее — Ризах или твой отец. Но вскоре Ризах стал реже показываться, не знаю почему, прошло несколько лет, и мы соединились с твоим отцом священными узами брака. Братья, поступив на государственную службу, разъехались, родители умерли, о Ризахе заходила речь часто, но встречались мы редко. Твой отец начал свою деятельность главным образом тогда, когда Ризах уже вышел в отставку. И вот я опять в Бурге, но в другой его части, твоего отца нет на свете, ты уже не ребенок, ты несешь службу у высокой и милостивой повелительницы, а когда заговорили о Ризахе, мне почудилось, что не прошло и нескольких лет с тех пор, как он раскачивал качели в саду.