Бабье лето - Адальберт Штифтер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Теперь настал час утренней трапезы. В зимнее время завтракали всегда в этой комнате естествоведческих приборов, потому что, проводя часть первой половины дня у себя в комнатах, не хотели спускаться в столовую, а в других покоях старика, в кабинете и спальне, в это же время происходили уборка и проветривание.
Мой гостеприимец уже ждал меня и Густава, ведь на чердак он с нами не поднимался. Комната была натоплена, и близ печи стоял накрытый стол со всем необходимым для приятного утреннего подкрепления. Он стоял на свободном пространстве, вокруг которого располагались научные инструменты.
Когда мы сидели, позавтракав, а комнату наполняло приятное тепло и на утреннем солнце, очень косо светившем в окна, приборы сверкали медью, стеклом и деревом, я сказал своему гостеприимцу:
— Странное дело, когда я вернулся из вашего имения в город и к тамошним заботам, ваше житье здесь вспоминалось мне как сказка, а сейчас, когда я здесь и вижу это спокойствие, здешняя жизнь снова кажется мне настоящей, а городская — сказкой. Большое стало для меня маленьким, а маленькое — большим.
— То и другое, видимо, необходимо для полноты и счастья жизни, — отвечал он. — Люди становятся несчастны оттого, что хотят лишь чего-то одного, восхваляют лишь что-то одно, оттого, что они односторонни в своем желании насытиться. Будь мы в ладу с самими собой, мы гораздо больше радовались бы земным благам. Но от избытка желаний и вожделений мы прислушиваемся только к ним и неспособны понять невинность вещей, что вне нас. К сожалению, мы находим их важными, когда они оказываются предметом наших страстей, и неважными, когда они с нами не связаны, а ведь часто все бывает наоборот.
Тогда я еще не вполне понял эти слова, я был еще слишком молод и сам часто слышал только голос моей души, а не вещей, меня окружавших.
В полдень прибыл тот мой чемодан, что я отправил в дом роз багажом. Я распаковал его, показал некоторые книги, рисунки и другие предметы, составлявшие его содержимое, зашедшему ко мне Густаву и устроился в своей комнате.
Так потекли дни.
В этом доме каждый был независим и мог заниматься своим делом. Только общий распорядок дня связывал в известной мере людей друг с другом. Даже Густав казался совершенно свободным. Закон, управлявший его трудами, был дан только один раз и был очень прост, юноша усвоил его, он не мог не усвоить его, будучи смышлен, и жил по нему.
Густав очень просил меня побывать разок на его занятиях естествознанием. Я сказал об этом моему гостеприимцу, и у того не было возражений. Я присутствовал на этих занятиях не один раз, а несколько. Старик сидел в кресле и рассказывал. Он описывал какое-нибудь явление, объяснял его очень ясно, при возможности показывал с помощью приборов своей коллекции, а в ином случае старался передать рисунком или каким-то наглядным уподоблением. Затем он рассказывал, каким путем пришли люди к познанию данного явления. Затем он проделывал то же самое с другим явлением, родственным. Представив достаточно широкий, как ему казалось, круг связанных друг с другом явлений, он выделял общую их черту и излагал суть явления или закон. Основой такого преподавания не служила какая-нибудь книга, Густав записывал по памяти то, что ему было рассказано, старик затем исправлял это в его присутствии, и таким образом мальчик не только получал учебник естествознания, но, благодаря записыванию и исправлению, выучивал и сам предмет. Усвоенное Густавом обсуждалось порой как бы в дружеской беседе. Язык учения был всегда так прост и ясен, что и ребенок, казалось мне, смог бы понять эти вещи. Тут-то у меня и открылись глаза на то, как неправильно преподают эту науку иные учителя в городе, обряжая ее в какую-то ученую тарабарщину, которой ученик не понимает и с помощью которой они так припутывают ко всему математику, что от обеих наук ничего не остается и никакого единого целого тоже не получается. Я увидел, что Густав тоже применяет к естествознанию счет, но делает это всегда с пониманием и полной ясностью и смотрит на счет не как на главное дело, а как на слугу природы. На основании собственных своих прежних работ я заключил, что и в этом предмете он получил основательную подготовку. Я как-то спросил его об этом и узнал, что и тут его учителем был приемный отец.
Позднее я посетил и занятия по географии. Здесь я обратил внимание на то, что в ходу были карты, начерченные в одном и том же масштабе, в силу чего Россия была представлена на чрезвычайно большой, а Швейцария на очень маленькой карте. Мне был понятен смысл этого правила: при живом юношеском воображении так лучше запоминалось соотношение величин. Тут мне вспомнилось пари на какую-то мелочь, которое мы в детстве заключили по поводу того, находится ли Филадельфия чуть ли не на широте Рима, что большинство со смехом отрицало. Принесенная карта показала, что Филадельфия южнее Неаполя. Присутствующие при этом взрослые дружно сказали тогда, что у детей эту ошибку вызывают, должно быть, пространственные соотношения, в которых вычерчены наши обычные карты. Карты, которыми пользовался Густав, были изготовлены чертежником из столярной мастерской по картам наших так называемых атласов.
Я спросил своего гостеприимца, изучает ли Густав также историю, на что он ответствовал:
— Очень часто молодым ученикам заодно с географией преподают и историю. А я думаю, что это неверно. Если при описании земли смотреть не только на историческое деление земли и стран, что я тоже считаю ошибкой, а и на постоянные формы земли, на которых и под влиянием которых образовались различные народы, то земля — предмет естественный, а география в большой мере — составная часть естествознания. Сведения о природе, если уж противопоставлять природу и людей, гораздо доступнее нам, чем знания о людях, потому что предметы природы можно поставить вне нас и рассмотреть, а предметы человечества заслонены от нас нами самими. Кажется, что должно быть наоборот, что себя самого надо бы знать лучше, чем чужое, многие так и думают. Но это не так. Дела человечества, даже дела нашей собственной души скрыты от нас, как я уже сказал, или, по меньшей мере, замутнены страстью и себялюбием. Разве не считает большинство, что человек — это венец творения, что он лучше всего на свете, даже неведомого? И разве не полагают те, кто не в состоянии выйти из своего «я», что вселенная, в том числе даже бесчисленные миры вечного космоса — всего лишь арена этого «я»? А дело обстоит вовсе не так. Я считаю поэтому, что лишь после изучения общественных наук Густаву следует перейти к наукам о человеке, держась тут примерно такой последовательности: соматология, психология, логика, этика, правоведение, история. Затем пусть почитает что-нибудь из книг философских, а уж потом ему самому надо вступать в жизнь.
Для занятий с Густавом были назначены определенные часы, которых старик никогда не пропускал, для самостоятельной работы были отведены другие часы, и Густав соблюдал их опять-таки самым добросовестным образом. Остальным временем он мог распоряжаться свободно.
Такие часы мы не раз проводили в читальной комнате. Часто приходил туда и мой гостеприимец, а случалось, и Ойстах или еще кто-нибудь из работников. Книги, которые читал Густав, определялись выбором его учителя. Мальчик пользовался ими прилежно, но я никогда не замечал, чтобы он потянулся к какой-нибудь другой книге. У Ойстаха и других выбор был свободный, и, конечно, у меня тоже. Будучи в этом доме в первый раз, я посетовал, что комната с книгами отделена от читальной комнаты, это казалось мне неудобством и излишеством. Но теперь, погостив здесь подольше, я понял ошибочность своего мнения. Оттого, что в комнате для книг ничего не происходило, кроме того, что в ней хранились книги, она была как бы освящена, а книги приобретали важность и значительность: комната — их храм, а в храме не работают. Этот порядок есть и некий знак почтения к духу, которым во всем его многообразии наполнены эти отпечатанные и исписанные листы бумаги и пергамента. В читальной же комнате этот дух затем действительно поступает в дружеское пользование, и его величие входит непосредственно в круг наших земных потребностей. Комната эта к тому же довольно удобна для чтения. Сюда заглядывает приятное солнце, здесь висят зеленые занавески, здесь стоят удобные кресла и приспособления для чтения и письма. Даже то, что каждую книгу полагалось, попользовавшись, относить на ее место в другую комнату, мне теперь нравилось. Это создавало дух порядка и чистоты, и система именно в книгах есть корпус знания. Когда я теперь вспоминал виденные мною библиотеки с лестницами, столами, креслами, скамейками, на которых что-то лежало, книги ли, бумаги ли, письменные принадлежности или вовсе метелки, такие книжные залы представлялись мне церквами, в которые наволокли всякий хлам.