Святой Илья из Мурома - Борис Алмазов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И вдруг явился ему перед мысленным взором Ярополк — таким, как лежал он в луже крови во тереме киевском, когда закололи его варяги, при дверях стоящие.
Владимир перевернул его на спину — странное было лицо у брата. Ни муки, ни укора. Ясно и открыто глядели синие глаза его... Владимир прикрыл глаза Ярополку и увидел, что измазал лицо брата кровью. Он поднял голову — как изваяние, стоял ястреб линялый Свенельд.
И тогда на глазах у бояр и нарочитых дружинников, глядя в самые глаза Свенельдовы — выцветшие, свинцовые, в чёрных подглазьях, как у бога смерти, — Владимир вытер кровавую руку свою о белую рубаху варяжского воеводы.
«Как не побоялся!» — усмехнулся, сидя в тёмном покое, князь. И не было ему тогда страшно, а ведь кругом отроки Свенельдовы стояли — могли, только прикажи Свенельд, с мечами на князя кинуться. Но не приказал воевода, а сами они не посмели.
— И Свенельд не посмел! — сказал вслух Владимир. Он тогда точно знал, что никто ничего не посмеет ему сделать.
А что же сейчас? Что мучит его? Что высекла в его сердце криком своим Рогнеда? Ведь молчала же она, когда он терзал её, голую, перед всей дружиной, в грязи на площади, у пылающего терема княжеского во взятом Полоцке. Молчала она и потом, все эти годы. А теперь вот закричала и с ножом бросилась...
Князь припомнил всё, что творил он с Рогнедою, и вдруг почувствовал, что полыхнули краской стыда его щёки. И он завыл-застонал, колотясь затылком о бревенчатую стену терема.
И вдруг ему показалось, что в покоях он не один, а кто-то очень старый смотрит на него...
— Ты кто? — спросил князь и поразился, как глухо звучит его голос. — Ты кто? — повторил он и добавил со страхом: — Отец? Князь Святослав?
Святослава он обожал и боялся. И сейчас ему сделалось страшно, будто грозный отец его пришёл по его душу.
Никто не ответил, и Владимир понял, что в покоях никого видимого и живого нет.
— Эй! — закричал он отрокам, стоявшим при дверях. — Огня подайте!
Торопливые отроки подали каганцы и даже две свечи византийские. Но и при свете ощущение, что Владимир не один, не проходило. И не было страшным. И странно, что Владимир вдруг стал разговаривать с этим невидимым. Собственно, говорил он один, а молчание было ему ответом.
— Это ты вёл меня все эти годы? Ты сделал так, что я побеждаю? Почему ты не велишь поступить с Рогнедой по закону? Зачем ты мучишь меня? Ты хочешь, чтобы я припомнил всё, что совершил плохого? Да, я совершил много греха! — И Владимир вдруг заплакал. Слёзы текли у него из глаз, и он с удивлением ощупал мокрую свою бороду. — Что ты делаешь со мной?! — прошептал он. Но со слезами выливалась из него вечная боль любви к Рогнеде, злоба и ненависть, страх, и становилось легко и ясно на душе... — Помилуй меня! — вдруг сказал, всхлипывая как ребёнок, Князь. — Прости и помилуй. И управь по Промыслу Своему...
Он очнулся лежащим на полу. Уже не дымили сгоревшие свечи и начисто выгоревшие масляные каганцы. Тусклый свет шёл от окон. В спальне никого не было.
Владимир сел на полу и вдруг неожиданно для себя громко сказал:
— Я знаю, кто ты! Ты — Бог бабки моей, старой Хельги. Она тебе молилась, и она молит Тебя в Царствии Твоём за меня!
Князю подали умыться. Обрядили в праздничную одежду. Он вспомнил, что произошло вчера, потому что все переходы и все лестницы терема были полны боярами, гриднями, воеводами. У иных на лицах был страх, у других любопытство, словно пришли на собачью травлю глядеть, третьи были сумрачны и смотрели на Владимира недобро.
Владимир толкнул ногою дверь в покои Рогнеды. Прошёл через приёмную горницу, вошёл в спальню.
Рогнеда, убранная по-варяжски в белое платье с откидными рукавами, сидела опустив голову на застланной по-праздничному постели.
И Владимир покраснел, вспомнив, какую глупость он вчера сморозил, приказав ей убраться, как невесте, и ждать его на брачном ложе, потому что придёт убить её.
Вчерашний день, со всеми его криками, воплями, топотнёй прислуги, толстозадыми девками, бородатыми боярами, воняющими потом и перегаром дружинниками, показался ему таким далёким и таким отвратительным, что он чуть не задохнулся от стыда.
Но Рогнеда ещё там, в том вчерашнем дне. И она подняла голову, и в глазах её Владимир увидел страх животного, когда его ведут под нож мясника… Но не успел он ничего сказать или сделать, как из тёмного угла к нему шагнул старший сын Изяслав и протянул меч в ножнах.
Перепуганный насмерть, мальчик пролепетал вбитые ему в память слова:
— Ты не один, о, родитель мой! Сын будет свидетелем.
Владимиру сделалось тошно.
«Никогда, — подумал он, — никогда ничего не поймёт ни Рогнеда, ни дети её».
Он повернулся и вышел. Все бояре, набившиеся в горницу, стояли на коленях.
— Князь! — тряся бородою, сказал старший из них. — Молим тебя — прости княгиню ради детей своих...
Владимир посмотрел на всю стоящую на коленях толпу, на их по-дурацки торжественные лица. И понял, что они всю ночь готовились, что долго выясняли, кому где на коленях стоять, потому и здесь стояли «по чинам».
«Неужели и я — один из них?» — подумал князь.
И стало ему смешно.
— Да делайте вы что хотите! — сказал он, стараясь удержаться от смеха, а смех готов был перейти в рыдание. — Делайте что хотите!
— Добрыня приехал! Добрыня из Новгорода вернулся! — послышались крики во дворе.
— Благодарю Тебя! — сказал Владимир Тому невидимому, что был с ним ночью и, наверное, был сейчас здесь. — Благодарю.
Это достойное завершение. Всё закончилось!
— Идите Добрыню встречать! — крикнул он повелительно. И бояре, толпясь, как овцы у кормушки, заторопились во двор, толкаясь и теснясь около узких дверей.
Глава 12
Сон и молитва
Добрыня дважды вызывал подкрепления из Киева. Посылал за варягами через Нево-озеро. И только месяца через полтора смог задавить бунты новгородцев, которые не желали признавать верховенство киевского бога Перуна над их древними божествами: Велесом и Мокошью. Дружинники Добрыми перебили народу не меньше, чем в хорошей войне, пока Новгород не притих, затаясь.
В ежедневных спячках, поджогах, защите немногочисленных христиан и гостей заморских сильно изнемог не только Добрыня, но и Новгород. И хотя видимая жизнь в городе и на пристани не замерла, гостей в гостином дворе поубавилось. Кто имел зимние ловы по окрестным лесам — на заимки семьи увели. Усталость от постоянных драк и неразберихи поселилась в городе, весёлом и богатом Новгороде. Теперь утро каждого дня начиналось с того, что шли по городу оружные люди — славяне, да русь, да варяги: смотрели, что нового, какой разор за ночь жителям приключился. Устали они от таковой жизни. Устали и жители. Всё меньше выбегало их с колами и мечами биться за Мокошь и Велеса... Теперь на призывы волхвов бесноватых чаще всего отвечали:
— Ну, стоит Перун, и ладно! Вам не нравится — вы ему и не молитесь! Если наши боги сильней — зачем их защищать, они сами себя защитят!
Большинство же никакой разницы в новой жизни при верховенстве Перуна не видело — молились, как и прежде, больше по обычаю. А почему обычай так вершился — никто не ведал, никто не задумывался: не нами, мол, заведено, не нами и кончится. Да и волхвы стали уже не те. Самых-то злых, горластых дружинники порубили да в Волхов-реку покидали. Остались те, кто годами ветхий — оружия держать не может, а ежели шамкает какую хулу на князей киевских да на Перуна-бога, так мало кто слышит, — пущай его шамкает! На чужой роток не накинешь платок! Лишь бы свару не учиняли...
Добрыня же примечал, что многим его дружинникам наплевать, какие боги на капище стоят, потому что всех этих богов — что деревянных, что каменных — они за богов не почитают. А молятся своему невидимому и неслышимому Богу, везде пребывающему, и человеку нищему, распятому на крестовине деревянной. Ребята они были славные, дрались ревностно, держались дружно. Но главное было в них, что жили они как-то мимоходом, уповая на будущую жизнь. Неловко было расспрашивать воеводе рядовых храбров, а по обрывкам разговоров понимал Добрыня, что ждут они после смерти новой жизни, не такой, какую сулили волхвы. У тех и за гробом было всё как в миру: ловы, охоты, пиры... А вон у варягов ещё и битвы бесконечные — великая радость!
Христиане же толковали, что праведные со Христом станут в жизнь вечную, и этого Добрыня не понимал, но силился понять... Он тосковал по жене, понимая, что никогда не найдёт ей замены, и часто старался остаться в одиночку, даже уходя от детей, которые тосковали не меньше его; перебирал в памяти мельчайшие подробности всех кратких мгновений, когда был он со своею семьёю, с женой... И плыли перед ним картины из прошлого, и возвращался он в действительность только тогда, когда борода становилась мокрой от слёз.