Феномен Евгении Герцык на фоне эпохи - Наталья Константиновна Бонецкая
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
* * *
Однако в 1900-е гг. Евгению Герцык в ницшеанских книгах Шестова захватила не «философия жизни», не «amor fati», а первые проблески шестовской веры. «“Добро изменило, истина изменила, – нужно искать Бога”. И вот этого я и требовала от него (Шестова. – Н. Б.) в упор, в каждом моем нетерпеливом письме» [192], – такой была самая первая реакция Евгении на шестовскую «идею». – Но что же пишет о Боге ранний Шестов? Примечательно, во-первых, что, в отличие от образов Толстого и Достоевского, лик Ницше у Шестова как бы окружен неким религиозным свечением. Шестовского Ницше никак нельзя назвать принципиальным атеистом, и это стало общей чертой рецепции Ницше в России. «Тема Ницше представлялась русским темой религиозной по преимуществу», – причем сам Ницше «воспринимался как мистик и пророк», поскольку учил, как «пережить божественное, когда Бога нет»[193], – проницательно замечал Бердяев, тоже переживший увлечение Ницше. Считать Ницше религиозным мыслителем не было, однако, идиосинкразией русских: так, М. Хайдеггер называл его философом, «страстно искавшим Бога»[194]. Согласно Хайдеггеру, «убийство Бога» в устах Ницше («Веселая наука», фр. 125) означает торжество в философии XIX в. «ценностного мышления», упразднившего бытие, «сущее само по себе», – т. е. мир «сверхчувственный». У Ницше «Бог – наименование сферы идей, идеалов», – наименование этого самого сверхчувственного мира, т. е. для платонической традиции мира действительного. И, как видно из нижеследующих хайдеггеровских суждений, Хайдеггер понимал специфику ницшевской философии весьма близко к его российскому предшественнику по экзистенциализму Шестову: «Слова “Бог мертв” означают: сверхчувственный мир лишился своей действенной силы. Он не дарует уже жизни. Пришел конец метафизике – для Ницше это вся западная философия, понятая как платонизм. Свою же собственную философию Ницше понимает как движение против метафизики – для него это значит против платонизма»[195], – в частности, христианского. То, что Хайдеггер называет здесь платонизмом, у Шестова обозначено как этические нормы и законы природы.
Однако Шестов трактует гораздо радикальнее борьбу Ницше с христианством, отнюдь не ограничивая ее чисто философским спором с христианско-платонической метафизикой: по Шестову, хотя эта борьба ведется преимущественно в плоскости морали, конечный ее смысл богословский – он упирается в неприятие Ницше христианского понимания Бога. Цель Ницше – обретение нового религиозного сознания, для чего требуется вначале истребить сознание старое. Евгении Герцык эти вещи очень импонировали: в главе своих «Воспоминаний», специально посвященной Ницше, «убийство старого Бога» она даже называет «подвигом»[196]. И эта ее установка[197] восходит к Шестову. В книге о Толстом и Ницше Шестов утверждает, что современный человек пребывает на той неизбежной стадии развития, когда «нам уже не дано найти, не искавши. От нас требуют большего. И мы должны отречься <…>» – отречься от старого представления о Боге, от Бога как персонификации абстрактного добра, бога с маленькой буквы, которого приходится убить (с. 103, 105). В отличие от осторожных философских формулировок Хайдеггера, мысли Шестова императивны и звучат подобно призыву. Так что у Евгении были все основания для того, чтобы заподозрить у автора книг о Ницше притязания на духовное водительство.
И действительно, были такие, кто поддавался шестовским императивам, – Евгения с сестрой называли их шестовцами. Молчаливые и едва знакомые между собой (верховный «императив» «философии трагедии» – это одиночество), потому не составлявшие секту, эти люди кто демонстрировал «ходячий трагизм», кто шокировал «подпольными» выходками, а от кого-то веяло тайным богоискательством… Евгения изображает их с иронией, свидетельствующей о том, что сама-то она очень скоро поняла: Шестов не может быть духовным наставником – отнюдь не по своей личной бесталанности, но в силу специфики своей философии, догматизирующей «беспочвенность». Воспринявший ее как «руководство к действию» обречен на блуждания в декадентских дебрях, и «шестовцы» были живыми тому примерами.
Однако только ли философия раннего Шестова, будучи осмыслена как мировоззренческая программа (а не как феноменология внутренней жизни достаточно специфического индивида), срывается в нигилизм и декадентство? Если враг Шестова в 1900-е гг. – это гуманистическая этика, то острие его нападок начиная с «Sola fide» (1914) повернуто против христианской Церкви: софистически перетолкованное, конфессиональное богопочитание представлено Шестовым в качестве поклонения закону, общей истине, а следовательно, в конечном итоге – дьяволу. Правда, в отличие от казуса Ницше, Шестовым движет отнюдь не отвращение ко Христу и не ненависть к христианству как таковому. Напротив, порой Шестов сочувственно цитирует Евангелие; также он не склонен разделять агрессии Ницше против апостолов, якобы исказивших Христов образ. Шестов не мог принять неизбежной институализации – оформления интимнейшего для личности события богообщения в общезначимую систему догм, обрядов и жизненных норм. И в этом для него не было разницы между христианством и иудаизмом: одинаково отрицательной видится ему историческая роль Моисея, заключившего синайское откровение в скрижали Декалога, и просвещенного гуманиста Меланхтона, который незаметно превратил Лютеров протест против церковного законничества во все тот же, хотя уже упрощенный и ослабленный католицизм. Ключевая религиозная интуиция Шестова – это непосредственное богообщение, прямой диалог человека с Богом; абсолютно неприемлемой для него была идея какой бы то ни было напоминающей о язычестве мистериальности, – например, символический подход к Церкви. Однако не только «эллинская» мистериальность, но и иудейская общинность была чужда Шестову, – здесь его значительное расхождение с М. Бубером и диалогическим экзистенциализмом М. Бахтина. В области «трагедии» не может быть ни общинного единомыслия, ни диалога, ни ученичества. Как замечает Евгения, «Льву Исааковичу вкус не позволил бы призывать <…> к безнадежности»[198]. Думается, феномен Шестова-мыслителя сделался для нее понятным отчасти благодаря Бердяеву: в ее блестящем очерке о Шестове есть важные аллюзии на бердяевскую статью 1905 г. «Трагедия и обыденность»[199]. Нижеследующая оценка Бердяевым раннего Шестова в рецензии на его книгу «Апофеоз беспочвенности» (1905) прекратила колебания Евгении, – то был совет, в котором она так нуждалась: «Шестов – предостережение для всей нашей культуры, и не так легко справиться с ним самыми возвышенными, но обыденными идеями. Нужно принять трагический опыт, о котором он рассказывает, пережить его. Пройти мимо пропасти уже нельзя, и до этого опасного перехода все лишается ценности. <…> При “идеалистическом” бравировании – грозит взрыв из подполья. Скажем Шестову свое “да”, примем его, но пойдем дальше в горы, чтобы творить»[200]. Бердяев, используя образы и понятия все того же Ницше (восхождение в горы, творчество новых ценностей), подразумевает при этом «“апофеоз” религиозный», «положительный»[201]; искания Евгении в начале 1900-х гг. делались полностью созвучными этой установке.
* * *
Проблема веры становится доминантой воззрений Шестова начиная с книги о Лютере «Sola fide – только верою»; шестовский экзистенциализм,