Феномен Евгении Герцык на фоне эпохи - Наталья Константиновна Бонецкая
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Евгения Герцык, естественно, была знакома далеко не со всеми трудами позднего Шестова – создателя «философии веры» (эти труды публиковались уже в эмиграции). Однако она читала его трактаты о Паскале и Плотине, вышедшие в свет в 1920-х гг.[203] Любая книга Шестова начиная с «Sola fide» является как бы малой вселенной его философии – содержит один и тот же комплекс шестовских идей, – конечно, всякий раз заново варьированный. Потому можно смело утверждать, что зрелая, окончательная версия шестовского экзистенциализма Евгении была известна. Сохранилось несколько писем Евгении к Шестову 1925–1926 гг. с ее суждениями о «Гефсиманской ночи» и «Неистовых речах», а также письмо Шестова с его ответом касательно Плотина. Содержание этой переписки свидетельствует о том, что характер отношений Е. Герцык с Шестовым и спустя двадцать лет не изменился: Шестов печально замкнут в себе и идейно непоколебим, Евгения же по-прежнему читает его сочинения с острым интересом, но эта умственная увлеченность не упраздняет мировоззренческой дистанции между ними. Шестов для Евгении – все тот же добрый (теперь еще и благополучный, в отличие от нее самой, богатый) дядюшка; видимо, именно такой и была его ноуменальная роль при Евгении.
«Я прочла Вашу книгу о Паскале… Мне очень нравится. Почему-то ближе всего она к первой Вашей, которую я прочла, – о Толстом», – писала Е. Герцык Шестову в 1925 г. (еще до смерти Аделаиды)[204]. Действительно, книга о Паскале – новый всплеск шестовского «апофеоза беспочвенности», так импонировавшего юной Евгении и заново охватившего ее в 1920-е гг. «Все, что писал Паскаль, говорит нам о том, что вместо прочной почвы под собой он всегда видел и чувствовал пропасть»[205]: Шестов видит феномен Паскаля в свете именно этого тезиса, созвучного ранним шестовским работам. И вновь – невероятным образом – сделавший «ставку» на Бога, – более того, получивший откровение, запечатленное в знаменитом «амулете», Паскаль, как и прежде Толстой, сближается Шестовым с Ницше («…судьба Паскаля так странно напоминает судьбу Нитше!»). – Созвучен был теперь Евгении и антицерковный пафос «Гефсиманской ночи»: в советское время она все дальше отходила от Церкви, будучи слепой к тайне ее крестного страдания. Паскаль отдал все последние годы своей жизни «мучительной борьбе» с Римом – с «пелагианским», по убеждению Шестова, «эмансипировавшимся от Бога» mainstream’ом католицизма; шестовский трактат противопоставляет веру Паскаля «крепко спящей», забывшей о Христовых муках Церкви, положившейся на истины разума. Со свойственным ему философским остроумием Шестов сближает существо римской Церкви, опирающейся на идею Петрова наместничества в лице ее первосвященника, с судьбой самого апостола Петра: подобно тому как Петр спал, когда, молясь в кровавом поту, готовился в Гефсиманском саду к крестной смерти «сошедший к людям Бог», так же «спокойно живут и крепко спят» Петровы преемники, которым «достались земные ключи от царства Небесного». Согласно Шестову, мир жил во времена Паскаля и ныне живет в ситуации Гефсиманского борения Христа (который страждет во всяком страдающем человеке), однако никто не замечает этой непрерывно длящейся трагедии. Петр трижды отрекся от Христа, – и именно такой, отрекшейся от Бога, видится Шестову Церковь. «Иисус будет в смертных муках до конца мира, – не должно спать в это время», – писал Паскаль, сам следующий своему императиву: с благодарностью принимая страдания от болезненной бессонницы, он, дабы возбуждать от сна свой дух, предавался сугубой аскезе и носил на теле железный пояс с гвоздями…
Думается, Евгению в книгах Шестова – равно ранних и поздних – привлекали все же не какие-то отдельные интуиции и установки, а сосредоточенность на универсальной экзистенциальной ситуации человека. Как мы помним, Бердяев упрекал Шестова за «шестовизацию» – сведение к одинаковой схеме совершенно разных духовных путей. Действительно, выстроив ряд своих героев веры и людей трагедии от Авраама до Ницше (а то и до Бубера и себя самого), Шестов «вынес за скобки» не только все культурно-эпохальные, но и многие антропологические признаки: за 40 веков (Авраам жил в XIX в. до Р. X.) сама человеческая природа подверглась эволюционным изменениям. Однако эта редукция, «шестовизация», была на самом деле попыткой мыслителя вскрыть сам нерв существования смертного человека. Зачастую и зауряднейший из людей оказывается в ситуации пограничной – «над бездной» или перед лицом Бога. И уж совсем достоверно то, что «придет час, и каждому придется возопить, как возопил на кресте совершеннейший из людей: Господи, Господи, отчего Ты меня покинул!»[206] – Шестов имеет здесь в виду час смерти. Тогда действительно с ядра «я» спадут все оболочки из истин и культурных норм, и человек предстанет перед тайной жизни, с которой ему придется справляться – в меру своей готовности, насколько он научился умирать[207]. Шестов попытался распространить ситуацию смертного часа на все дление человеческой жизни, тем самым универсализировав ее. Правомерность экзистенциализма Шестова – в стоянии под знаком смертной памяти, а отнюдь не в правильности понимания конкретных духовных биографий и не в литературоведческих открытиях.
Если увидеть творчество Шестова действительно пронизанным духом memento mori, тогда книга о Паскале окажется его вершиной и смысловым центром. Пускай, как пишет Шестову Бердяев, ее автор «роковым образом обречен на непонимание Паскаля», ибо сам пребывает вне христианского опыта; пусть мысль