Новый Мир. № 3, 2000 - Журнал «Новый мир»
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Эта история не может длиться долго, — говорили иногда Дэнни. — Кроме всего прочего, это противозаконно». Но Дэнни имел на это четкий ответ. «В задницу закон», — говорил он. И нечего было возразить на его аргумент.
Когда они прибыли в Саутхэмптон, в конце плавания, во время которого умер Дэнни, капитан решил, что наступил час поставить точку в спектакле. Он вызвал портовые власти и приказал своему заму привести 1900. Однако тот его так и не нашел. Его искали по всему судну в течение двух дней. И никакого результата. Он исчез. Никому не нравилась эта история, потому что, в конце концов, здесь, на Вирджинце, все привыкли к мальчишке, никто не осмеливался произнести это вслух, но… много ли нужно, чтоб броситься вниз с борта… и потом, море делает что хочет… Все очень переживали, когда через двадцать два дня судно ушло на Рио-де-Жанейро без 1900 на борту и даже без какого-нибудь слуха о нем… Ракеты, сирены, фейерверк при отходе из порта как всегда, но на этот раз все было иным, все чувствовали, что теряют 1900 раз и навсегда, у всех были вымученные улыбки и у всех сжималось сердце.
На вторую ночь плавания, когда уже пропали из виду огни ирландского берега, Барри, боцман, влетел как безумный в каюту капитана, разбудил его и попросил, чтобы тот обязательно пошел и посмотрел, что происходит. Капитан выматерился, но последовал за боцманом.
В танцзале первого класса.
Полная темнота.
Люди в пижамах у входа. Вышедшие из кают пассажиры.
А еще моряки и три черных комбинезона, поднявшиеся из машинного зала, а также Трумэн, радиотелеграфист.
Все молчат, созерцая.
1900.
Он сидел за роялем на стульчике, с не достающими до пола ногами.
И
играл
как самый настоящий Бог.
(Звучит фортепьянная музыка, очень простая, медленная и пленительная.)
Он играл нечто никому не известное, но прекрасное. Это был не трюк, это играл именно он, это были именно его пальцы на клавишах, Бог знает как это у него получалось. И надо было слышать, что выходило в результате. У стены стояла пожилая леди в розовом капоте, с папильотками в волосах… мешок с деньгами, чтобы было понятнее, супруга американского страховщика… да, так вот, из ее глаз проливались огромные слезы, которые затем стекали по намазанной ночным кремом щеке, она смотрела, и слушала, и плакала не переставая. Когда рядом оказался капитан, кипящий от возмущения, когда он, кипящий дословно, появился рядом, богачка, шмыгнув носом, ткнула пальцем в сторону рояля и спросила:
— Как зовут?
— 1900.
— Не мелодию, а мальчика.
— 1900.
— Так же, как мелодию?!
Это была та самая манера беседовать, более четырех-пяти реплик которой морской капитан не мог вынести. Тем более, если он обнаружил, что мальчишка, которого он считал мертвым, не только жив, но и научился за это время играть на рояле. Он оставил богачку там, где она стояла, с ее слезами и всем остальным, и, одетый в пижамные штаны и капитанский китель нараспашку, решительным шагом пересек салон. Он остановился, лишь когда подошел вплотную к роялю. Ему хотелось сказать многое в тот момент и среди прочего: «Где, черт побери, ты этому научился?» — или хотя бы: «Где ты, черт тебя дери, прятался все это время?» Однако, как у многих, кто долго живет в казенном мундире, казенными становятся и их мысли. Поэтому вот что он сказал:
— 1900, все это абсолютно противоречит правилам.
1900 прекратил играть. Он был немногословным ребенком, но с большими способностями к познанию. Он кротко посмотрел в глаза капитану и сказал:
— В задницу правила.
(Шум шторма.)
Море проснулось / море взъярилось / волны в небо швырнуло / швырнуло воды / отняло у ветра тучи и звезды / взъярилось море / кто знает надолго ль / бушует весь день / когда же конец / всему этому мама / ответила мама / баюшки-баю / тебя баюкает море / валторна дарит покой / но ярость вокруг / и пена и боль / безумное море / везде куда падает взгляд / лишь чернота / и черные стены / и черные смерчи / и немы все мы / в ожидании / конца всего этого / и кораблекрушения / но я не хочу его мама / хочу я спокойной воды / тебя отражающей / застывшей / а здесь эти / стены нелепые / воды / уж рушатся / с шумом /
хочу я вернуться к воде что в покое
хочу я вновь море
и тишину
и свет
и летающих рыбок
в полете
над ним.
Мое первое плавание, мой первый шторм. Злой рок. Я так толком и не понял, каким оно было, это плавание, меня захватил шторм, самый убийственный в жизни Вирджинца. Глубокой ночью на нем сорвали зло и бросили на произвол стихии. Океан. Казалось, этому не будет конца. Тот, кому на судне назначено дудеть в трубу, когда начинается шторм, мало что может сделать толком. Он, конечно, может отказаться играть. Чтобы не портить дело. И чтобы принадлежать самому себе, растянувшись на кушетке в своей каюте. Однако я не мог долго выдержать этого. Разумеется, тебе лучше других, ты лежишь себе, но можешь быть уверен, что рано или поздно у тебя прямо в мозгах вдруг начнет звучать фраза: ты плохо кончишь. Я не хотел кончить плохо, потому выкарабкался из каюты и поплелся бродить по судну. Я даже не знал, куда меня несло, шел всего лишь мой четвертый день на корабле, я радовался, если находил дорогу к сортиру. Маленькие плавучие города эти посудины. Истинная правда. В итоге картина ясна: швыряемый из стороны в сторону, чудом вписываясь в коридоры, я в конце концов заблудился. Ситуация препакостнейшая. Именно в этот момент появился некто в элегантном темном костюме, он шагал спокойно, уж точно зная дорогу, казалось, он даже не чувствует качки, словно прогуливается по набережной Ниццы, — и это был 1900.
Тогда ему стукнуло двадцать семь, но выглядел он старше. Я был уже знаком с ним: эти четыре дня мы играли вместе в оркестре — но не более того. Я даже не знал, где его каюта. Конечно, мне порассказали кое-что о нем. Говорили странные вещи, например, что 1900 ни разу не покидал это судно. Что родился на нем и с тех пор и живет. Все время. Двадцать семь лет, ни разу не ступив ногой на землю. Все это воспринималось как колоссальный розыгрыш… Рассказывали также, что он играет музыку, которой не может быть. Единственное, в чем я убедился воочию, это то, что каждый раз, прежде чем начать играть, там, в танцевальном салоне, Фриц Херманн, блондин, который ничего в музыке не понимал, но обладал смазливой физиономией, по причине чего и руководил оркестром, подходил к нему и просил тихим голосом:
— Будь добр, 1900, только то, что написано в нормальных нотах, о’кей?
1900 согласно кивал и играл по нормальным нотам, уставившись в какую-то точку прямо перед собой и никогда не глядя на руки, казалось, он весь где-то в другом мире. Тогда я его еще не знал, я думал, что он просто немного с приветом, и все.
Той ночью, в самый разгар шторма, он, с видом джентльмена на вакациях, наткнувшись на меня, потерянно сидевшего в каком-то коридорчике с лицом покойника, улыбнулся и сказал: «Пошли».
Если некто, играющий на трубе в судовом оркестре, в разгар шторма встречает другого, кто говорит ему «пошли», тот, кто играет на трубе, может сделать только одно: пойти. И я пошагал за ним. Хотя шагал он. Я же… этому было иное название, скажем, у меня не было того достоинства, как у него, но как бы то ни было, мы добрались до танцзала, а затем, шарахаясь из стороны в сторону — речь, естественно, обо мне, потому что он, казалось, скользил по рельсам, — мы достигли рояля. Никого, кроме нас, в зале не было. Было почти темно, только несколько бликов света там и тут. 1900 кивнул на ножки рояля.
— Сними фиксаторы, — сказал он.
Корабль танцевал в свое удовольствие, стоило большого труда держаться на ногах, я не видел никакого смысла в том, чтобы освободить колесики инструмента.
— Если ты мне доверяешь, сними.
Он сумасшедший, подумал я, но фиксаторы снял.
— А сейчас поднимайся и садись сюда, — сказал 1900.
Я не понимал, что он задумал, не понимал, и точка. Я просто стоял и пытался удержать рояль, который заскользил, словно огромный кусок черного мыла. Ситуация была дерьмовой, клянусь, по самые уши в шторме, да еще с этим сумасшедшим, сидящим на банкетке — еще один кусок мыла, — с руками, замершими на клавишах.
— Если не сядешь сейчас, не усядешься никогда, — сказал, смеясь, этот сумасшедший.
(Актер усаживается на устройство, что-то между качелями и трапецией.)
— О’кей! Посылаем все в задницу? О’кей. Есть много чего терять, согласен, ну, я сел на твой дурацкий стульчик, вот, уже сижу, и что дальше?
— А дальше — не бойся.
И начал играть.
(Звучит соло на рояле. Что-то вроде вальса, нежного и светлого. Качели начинают раскачиваться, перемещая актера по сцене. И по мере того, как актер продолжает рассказ, амплитуда качания становится все больше, достигая кулис.)
А теперь никто не обязан верить мне, я и сам бы, по правде говоря, не поверил никогда, если б мне это рассказали, но что было, то было, а случилось вот что: рояль заскользил по деревянному полу танцзала, а вместе с ним и мы, я и 1900, который играл, не поднимая глаз от клавиш, но казалось, находился где-то далеко отсюда, а рояль то следовал за волнами — отлив, прилив, — то вращался вокруг себя, целясь прямо в витраж, и когда до него оставалась самая малость, замирал и мягко отправлялся обратно, я говорю вам, было такое ощущение, что море баюкает нас, и я ни черта не понимал, и 1900 играл, не прерываясь ни на мгновение, и было очевидно, что он не просто играет, он управляет им, этим роялем, вы понимаете, клавишами ли, нотами, не знаю, он вел его, куда хотел, это абсурд, но это было так. И в то время, как мы кружились между столиками, сбивая лампы и кресла, я понял, что в этот момент то, что мы делали, то, что мы на самом деле делали, было вальсом с Океаном, мы и он, безумные танцоры и прекрасные, слившиеся в едином волнующем танце, на золотистом паркете ночи. О йес!