Избранное - Ласло Немет
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не учи меня, — прикрикнул Куратор на жену, но сам решил твердо: пойдет.
К тому же он рассчитал, что вскоре должны звонить к обедне. «Э-эх, посидел бы еще, — скажет он дочери, — да ведь не годится мне после его преподобия в церковь входить».
На кухне никого не было, Куратор поставил свою палку у двери, прислушался: из комнаты доносился голос Кизелы, уговаривавшей мальчика выпить лекарство, и жалобные протесты Шани. Сердце у старика сжалось, однако он сгреб пиджак на груди, дернул, словно встряхнул себя, потом пошаркал подошвами об пол, постучал ногой об ногу, оттолкнул табуретку и с громогласным «бог в помощь!» вошел.
— Я уж не знал, куда и податься, где искать тебя, а ты вот она, — обрушился он на Мари. — Пойду, говорю, погляжу сам, верно ли, что ты здесь все пропадаешь, или, может, умыкнул тебя кто, а мать только признаться не смеет… Благослови вас бог, сударыня, — поздоровался он с Кизелой, — не пожалуете ли в церковь со мною? Вот, надумал пригласить какую-нибудь молодушку себе под пару. — Старик балагурил, а сам все старался повернуться так, чтобы не видеть глаз припавшей к его руке дочери. — Ну, а этот разбойник что тут разлеживается! — внезапно набросился он на Шани, исподтишка взглянув на внука через голову все еще склоненной к его руке Жофи и уловив на заплаканном лице некое подобие улыбки. — Ого, да ты совсем важным барином стал, даже днем в кровати полеживаешь. Вот бы мне так пожить хоть разок! Оказывается, ты соня-фасоня! — И двумя костистыми пальцами он пощекотал мальчику шею. Шанике очень кстати пришелся дедушка вместо надоевшего лекарства; густые, низко склонившиеся к подушке усы пахли свежо и приятно, а щекотавшие шею пальцы сразу напомнили всему его измученному болезнью телу недавние их игры, сражения, борьбу…
— Я соня-фасоня, — пролепетал он и дважды подкинул голову, изображая смех, а потом повторил горделиво уже для матери: — Я соня-фасоня.
Первый успех подбодрил Куратора, и он продолжал старательно изображать веселость.
— И это — больной? Да он подпрыгивает, как телега на ухабе! Что же вы мне все плакались? А ну, мой верный слуга, вставай, пойдем с тобой сусликов выливать из нор. Ты кувшин понесешь, а я норы заливать буду. Идет?
Шани недоверчиво смотрел на деда, но вокруг приоткрытых губ обозначилась светлая полоска радости.
— Я вот тоже смотрю, что сегодня ему вроде получше, — заметил Пали, тихонько вошедший в комнату вслед за отцом; облокотясь на спинку кровати, он наблюдал, как выламывается старик перед внуком.
— Вот-вот, и я про то же хотела сказать, — подхватила Мари; ей вконец наскучила праздность и очень хотелось поверить, что от вымученных шуток отца в болезни Шаники действительно наступит перелом.
— Дай-то бог, — не стала спорить и Кизела, которая сама не знала, в какую сторону подталкивать ей сейчас общее настроение. Состояние постоянной готовности и для нее становилось утомительно; коль скоро болезнь не развивается, пусть уж тогда поворачивает вспять. Ей не хотелось в том признаваться, но ребенок как будто и в самом деле выглядел сегодня получше. Поэтому она кивнула. В это время зашел доктор и тоже согласился — да, мальчику решительно лучше. Недельку-другую он еще похворает, но самое тяжелое позади. Болезнь малыша угнетала их всех. Куратору хотелось освободиться от страха, с каким вступил он в эту комнату; у Мари душа болела, что придется проторчать здесь без дела еще и воскресенье; поясница Кизелы истосковалась по кожаному ее дивану; доктор предпочел бы вернуться к объяснению болезни Шаники расстройством желудка. Ребенок повеселел, и под этим предлогом взрослые, подбадривая друг друга, соединенными усилиями гнали прочь мысли о болезни. Заговорили церковные колокола, и все пришли вдруг в превосходное настроение. Доктор Цейс не удалился, по своему обыкновению, тотчас, а стал расспрашивать Куратора о выборах в местную управу, Мари пришлось сбегать за пивом. Доктор чокнулся даже с Кизелой, да еще и похвалил ее, такая, мол, самоотверженная жилица — редкость по нынешним временам. С Шаникой все говорили теперь так, словно не сомневались, что он не сегодня-завтра будет уже бегать, и шутили с ним вполне натурально, отчего и он немного оживился.
— Мне ты можешь поверить, — заверяла дочку старуха мать, которая прибежала сразу же после обеда, услышав, что внуку получше. — Совсем другой стал Шаника, со вчерашним и не сравнить! — И старуха на радостях расцеловала Жофи.
Жофи слышала захлебывавшийся смех Шани, видела, как распивают пиво отец и доктор, чувствовала на щеках влажные следы поцелуев матери, стереть которые постеснялась, но ощущала даже тогда, когда они уже совсем высохли. Правда ли, что Шанике лучше? Эта мысль влекла к себе, сулила покой, греховно-сладкое оцепенение. Такое оцепенение охватывает, должно быть, замерзающего, когда человек падает на снег и засыпает. Если бы Шанике действительно было лучше, она тоже легла бы сейчас и уснула, уснула, быть может, навеки. Но Жофи чуяла при этом, что не следует слишком надеяться. Сейчас-то она уже привыкла к тому, что Шаника болен. И если он не поправится — как ей привыкнуть к этому еще раз?! Жофи продолжала сидеть в ногах кровати, стараясь смотреть на сына как можно беспристрастнее.
Когда ее мать, обрадованная, ушла, она осталась совершенно одна. К Кизеле с дневным поездом приехал сын, и она стряпала ему что-то на кухне. Мари заглянула один раз, сменила туфли, повязалась другим платком и тоже ушла. Жофи сидела над Шаникой в полном одиночестве и то с надеждой, то с дурным предчувствием вглядывалась в его черты.
Один раз она уже обожглась. У Шаники выпала из рук ложка, а она раскричалась, ударила его. Где были ее глаза, где была голова, как же не поняла она в тот день, что ребенок болен! И в другой раз, когда Шанику на руках принесли от соседей, уже наутро она подняла его с постели, только чтобы переупрямить Кизелу. На что она так уповала? На бога милосердного, который в двадцать лет отнял у нее мужа? На бога, который запер ее в эту тюрьму, отдал под надзор Кизеле? Как же она не видит, что бог — враг ее? Одному он дает все, у другого все отнимает, про это еще бабушка ее бедная, пока жива была, в Библии читала. Сидела в комнатенке своей, бедная старушка, совсем придвинувшись к керосиновой лампе, в очках, то и дело спадавших с ее исхудалого носа, — а она с Илуш все потешались, с каким усердием разбирает она по буквам замысловатые еврейские имена, и спрашивали, подтрунивая: «Не все ли вам равно, Набахаданезер он или Навуходоносор, если вы вчера родную внучку Илуш Розикой назвали?» Но старушка, бывало, даже глаз на них не подымет, попробует только читать про себя; однако это шло туго, и вскоре она опять громко бормотала про сурового господа, которому такую радость доставляют людские страдания. Да, так оно и есть. Жофи для бога все равно что Иов, бог срывает на ней зло в дурные свои минуты. И что бы ей ни говорили, она-то знает: ее сыночку не поправиться. Что из того, что сейчас ему полегче? Она не поддастся больше надежде. Ждать от бога милосердия ей не с чего! От подобных мыслей душа Жофи словно окаменела, и было в этом даже нечто сладостное. Жофи сидела на кровати, и лицо у нее было такое, словно она вышла навстречу грозовым тучам и крикнула вызывающе: «Будь по-твоему, господи, рази насмерть!»
Так оборонялась она от надежды, от разочарования. Но Шанике как будто и правда стало легче. Жофи думала, что сын спит, но Шани вдруг заговорил:
— Дедушка сказал, я соня-фасоня. — В полумраке комнаты можно было угадать, что он улыбается. А Шани, следуя неведомому ходу своих мыслей, спросил — Мама, как зовут козьих детишек? Которые плакали по своей мамочке у волка в животе?
— Козлятушки, — живо откликнулась Жофи. — А кто тебе про них рассказывал?
Но Шани не ответил: козлята тоже жили по ту сторону забора, куда он сам проникал лишь тайком, там они блеяли, там прыгали в рассказах Ирмы. Обо всем тамошнем мамочке знать не следует. В бессознательном притворстве он опять спрятался в неверную хмарь болезни и не ответил. Но Жофи поняла, кто мог рассказывать ему о козлятах. Значит, и сейчас, в чаду болезни, душа его по-прежнему бродит там, вокруг этой калеки?! Какой же она была матерью, если совсем чужие люди без труда отвадили от нее сына! Другие дети, заболев, цепляются за руки матери, под материнским крылом ищут спасения от смерти, а бедный Шаника даже сейчас устремляется душой прочь от нее, к тем, подле которых он находил хоть какую-то радость.
Она сама виновата во всем! Чуть что — сердилась, обижалась. Как будто такая кроха обижала ради того, чтобы обидеть! О, если только поправится на этот раз ее сынок, все будет по-другому. Но кто говорит, что он может не поправиться? Доктор, отец, мать, Кизела — все ободряют ее. И все-таки она чувствует, что на этот раз господь ее не помилует. Беспомощно смотрела Жофи на тяжело дышавшего в темноте сына, и предчувствие говорило ей, что это утонувшее в подушках тело никаким чудом уже не превратится вновь в того Шанику, который, изумляясь, держал просвечивавшую ладошку перед открытой дверцей плиты, катался во дворе на льдинках, заливался смехом на коленях у деда. Отныне ей суждено навсегда оставаться здесь, у этой постели, оберегая высыхающего, тающего на глазах ребенка, смерть которого она все-таки не могла себе представить.