Отважный юноша на летящей трапеции (сборник) - Уильям Сароян
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не знаю, как это произошло, но, когда Йозеф и Ирвинг переходили улицу навстречу Карлу, я увидел, как армия целой нации выдвигается к границам другой нации. А маленькие мальчики казались на первый взгляд такими милыми и невинными, и целые нации казались такими же, как маленькие мальчики, что я не удержался от смеха. О, подумал я, видать, скоро опять начнется война, и дети поднимут вселенский шум, но это будет очень похоже на то, что вот-вот произойдет. Ибо я был уверен, что Йозеф и Карл собирались излить друг на друга свою ненависть, глупую никчемную ненависть – следствие невежества и незрелости, – обменяться ударами из тупой злости, как целые нации, добиваясь господства или уничтожения друг друга.
Это произошло на той стороне: два маленьких мальчика тузили друг друга, а третий из-за этого плакал – из-за войны народов на земле. Я не слышал, что Йозеф сказал Карлу, что Карл ответил Йозефу, и не совсем знаю, как завязалась потасовка, но догадываюсь, что она началась задолго до того, как они начали тузить друг друга. Может, за год до этого, а может, за столетие. Я видел, как Йозеф тронул Карла. Какие милые мальчики! Я видел, как Карл оттолкнул Йозефа. И я видел маленького еврейского мальчика, в ужасе и оцепенении безмолвно наблюдающего за ними. Когда маленький тевтонец и маленький славянин начали бить друг друга всерьез, маленький еврей зарыдал. Это было прекрасно (не драка), а слезы маленького еврея. Вся потасовка длилась минуту-две, но ее подоплека, смысл были всеобъемлющими, и самыми впечатляющими и очистительными были донесшиеся до меня рыдания. Почему он плакал? Он же не был замешан. Он был всего лишь очевидцем, как и я. Почему он плакал?
Хотел бы я побольше узнать о маленьком еврейском мальчике. Я только могу предположить, что он плакал потому, что ненависть и уродство человеческой души – это непреложная истина. Вот такая у меня теория.
Сон в греховном покое
Туман над Сан-Франциско и сумрачное небо в сумасшедших сполохах электрических огней. Такое впечатление, будто ты вне времени; чувство отчаяния, смешанное с издевкой; залитые водой мостовые, простой народ на прогулке. В такую пору бурлит ночной бизнес; в душе человека глубоко засела смутная тяга к погибели, и проститутки одаривают этой погибелью всех – хватает, чтобы пережить ненастье и продержаться на плаву. Но для девочек погода что надо. Во всех отельчиках города процветание становится реальностью. После полуночи – благополучие, переходящее в танцы, суматошное открывание и захлопывание дверей, беготня по коридорам в гуще ласкающей слух непечатной речи – все о том же древнем инстинкте; пожилые мужчины и зеленые юнцы, большой бизнес и девочки, виновницы торжества, меняя клиентов, величественно шествуют, будто священнодействующие жрицы.
Ощущение вневременности погнало тысячи людей из дому в кинотеатры, где перед ними возникают новые миры, где главное – человек и его важнейшая проблема: то, что условно называется «любовь». Воскресные полуночные сеансы дают приличные сборы, и люди возвращаются по домам, преисполненные отвращения. Именно благодаря этому город ночью становится таким прелюбопытным: люди в отчаянье выходят из кино, закуривают, алчут большего – утонченности, славы, всех благ жизни. Желают изысканности и получают ничто. Грустно на них смотреть, но в сердце кроется издевка: мы ходим среди них, смеемся над собой, над ними, над их ночными бдениями.
Рестораны тоже благоденствуют. Есть что-то такое в процессе поглощения пищи, в способности вкушать, в способности заплатить за съеденное, в сидении за столом после полуночи, в бодрствовании в это время суток с пищей перед собой. Туман, и электрический свет, и ночной миг печали. Что-то грустное и забавное есть в поедании снеди; больше делать нечего: мы можем кушать и оставаться живыми, уходить, приходить и т.д. Мы по-прежнему существуем, сидим за столом. Все еще ходим по городу. Год все тот же, мы пока на сцене, преисполненные отвращением, и едим.
Есть другие удручающие места и способы приходить в отчаяние. Всюду бизнес, возвращение к преуспеянию. Маленькие пивные с оркестриками из двух-трех музыкантов загребают кучу денег и отправляют по домам множество слегка опьяненных людей. Повсюду играют и поют «Последнюю карусель», «Алису в стране чудес» и прочие печальные песни. В «Эль Пацио» отплясывают толпы мужчин и женщин, молодых и пожилых. Но нужно побывать на катке, чтобы понять, как тосклив этот город. Нужно видеть катающихся мальчиков и девочек, чтобы прочувствовать, насколько все худо, насколько всем все осточертело. Они скользят подобно стремительному безумию, придавая суетности видимость изящества. Молниеносность их движений сугубо сексуальна, именно она делает суровость их лиц такой непреодолимо занятной. Печаль преследует их, невзирая на то что они катятся на роликовых коньках, беспрестанно кружась по деревянному полу. Но вам не смешно; это просто испытанная вами грусть человека, которую можно излить только через смех.
После часу ночи все угомонится. Продавцы газет на углу, некоторым из них за пятьдесят, тоскливо толкуют о лошадях и о состояниях, которые могли бы сколотить, если бы прислушивались к своему внутреннему голосу, а не к советам искренних, но назойливых приятелей. Газеты в понедельник рассказывают о Кубе и о каком-то убийстве. В понедельник настоящих новостей в газетах нет. Не будет их и во вторник. И вообще не будет. Это все тянется так долго, что уже никто этого не замечает. Это даже не предмет для разговора, а факт, суть происходящего, преданная забвению. Эта истина кажется слишком страшной, чтобы вспоминать о ней: сводящее с ума, сокровенное стремление человека к совершенству или погибели, к обладанию всем прекрасным или к полному уничтожению.
Только девочки способны вразумительно говорить на эту тему. Кажется, они понимают, что к чему, и в два часа ночи они, наверное, единственные на земле нормальные люди. Их манера говорить, точность их непечатного языка начинает казаться благородной и красноречивой, и они обретают вселенскую красоту. По лестницам маленьких гостиниц бегают вверх и вниз пожилые люди и юнцы. Деньги тут играют не последнюю роль, но только потому, что мы живем в капиталистическом обществе, и потому, что средство обмена, даже в вопросах любви и похоти, для удобства приобрело материальное обличие монеты. Невозможно до конца осознать крах капитализма, пока не познаешь, как девочки несут любовь и погибель конторским служащим и счетоводам.
В три часа ночи ты подвергаешь себя встречам с любопытными экземплярами живой природы, существами, которым капитализм придал устрашающий вид. Они кажутся монстрами, и одно присутствие в их компании наводит ужас. И все же они говорят по-английски, родились от женщины, носят имена и принадлежат к роду человеческому. С ними возможно общаться. Тому, с которым я разговорился, было тридцать пять. Он назвался Джонсом. Он поведал мне, что гуляет по ночам и отдыхает днем, стоя. Он утверждал, что это нетрудно. Он практикует это уже несколько лет. Нет, он не коммунист. Я спрашивал его, он ответил, что нет. Он боялся меня еще больше, чем я его. Звали его не Джонс. Просто в тот момент ничего другого на ум ему не пришло. Мой вопрос ошеломил его – у него отвисла челюсть, от чего его физиономия стала еще более жуткой: свалявшаяся борода, затравленный взгляд, грязь и длиннющие нижние зубы. Я проникся глубокой симпатией к этому человеку, невзирая на то что он был омерзительно безобразен, как только может быть безобразен человек, тошнотворно похотлив; в его глазах горели злоба, любопытство, жажда убийства, насилия.
Среди девочек нет ни одной заурядной – факт, достойный признания. Невозможно быть заурядной личностью, когда стоишь так близко к тайне человека. Рабочий день у девочек заканчивается в три часа ночи; и никаких тебе законов, постановлений и Администрации национального возрождения. После трех они ложатся в постель. На этот раз, чтобы спать. Они уверяют, что спят в греховном покое, крепким, безмятежным, здоровым сном, где замерло в безмолвии время жизни человека.
Катитесь вы со своей войной!
Вот сижу в этой комнатушке этак два-три месяца или два-три года спустя, пишу рассказ про участников голодного марша, про то, какие мысли роятся в их головах, про их замечательные мечтания относительно себя и вселенной. И тут раздается стук в дверь. Очень настойчивый стук.
Я знаю, едва ли ко мне пожаловал счастливый случай, ибо счастливый случай уже стучался в мою дверь несколько лет назад, когда я выходил из дому искать работу. Так что, сдается мне, это мой кузен Керк-младший, лучший из известных мне писателей, который не написал ни строчки и не собирается. А если не он, тогда это печальный молодой человек в синем поношенном сержевом костюме из агентства по взысканию задолженностей. Раз в месяц он является ко мне с извещением о том, что если я не уплачу четыре доллара, которые задолжал агентству по найму за мое трудоустройство в 1927 году, то дело будет передано в суд и меня прикуют к позорному столбу или даже упекут в тюрьму.