История Лизи - Стивен Кинг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Теперь она зовёт его по имени, но имя это слетает с губ шепотком: «Скотт?» И одновременно её рука шарит по стене в поисках выключателя, чувствуя необходимость включить фонарь над дверью на кухню, осветить ведущие к ней ступени.
Имя она произносит тихо, но человек-тень, который бредёт через лужайку (да, именно бредёт, всё так, не идёт, а бредёт), поднимает голову в тот самый момент, когда странным образом онемевшие пальцы Лизи находят выключатель и щёлкают им.
— Это бул, Лизи! — кричит он, едва вспыхивает свет, и разве могло бы получиться лучше, если б этот эпизод играли на сцене? Она думает, что нет. В его голосе она слышит восторженное облегчение, как будто ему удалось всё поправить. — И это не просто бул, это кровь-бул!
Она никогда не слышала этого слова раньше, но не путает его ни с фу, ни с буром, ни с чем-то ещё. Это бул, ещё одно словечко Скотта, и это не просто бул, а кровь-бул. Свет фонаря над дверью спускается со ступенек навстречу Скотту, а он протягивает к ней левую руку как додарок, она уверена, что протягивает именно как подарок, и она также уверена, что где-то под этим есть рука, и молится Иисус Марии и Иосифу, Вечному Плотнику, чтобы под этим была рука, иначе ему придётся заканчивать книгу, над которой он сейчас работает, и все прочие книги, за которые может взяться позже, печатая одной рукой. Потому что на месте левой руки теперь красная и кровоточащая масса. Кровь струится между отростками, которые вроде бы были пальцами, и, даже сбегая по ступенькам ему навстречу, едва не сломав ногу, она считает эти отростки: один, два, три, четыре и, слава Богу, большой палец, пять. Пока всё на месте, но его джинсы в красных пятнах, и он всё протягивает к ней иссечённую левую руку, ту самую, которой он пробил одну из толстых стеклянных панелей теплицы, проломившись через зелёную изгородь у подножия холма, чтобы добраться до неё. И теперь протягивает ей свой подарок, акт искупления за опоздание, кровь-бул.
— Это для тебя, — говорит он, когда она срывает с себя блузку и оборачивает ею красную и кровоточащую массу. Лизи чувствует, как материя напитывается кровью, чувствует безумный жар этой крови и понимает (разумеется!), почему этот одинокий голос был в таком ужасе от всего того, что она говорила Скотту. Этот голос всё знал с самого начала: и про то, что мужчина, которого она честила, был влюблён в неё, и про то, что он был наполовину влюблён в смерть, всегда с готовностью соглашался с любыми упрёками и претензиями, которые кем угодно и в любой, даже самой грубой форме высказывались ему. Кем угодно?
Нет, не совсем. Он не столь уязвим. Только теми, кого он любит. И Лизи внезапно осознаёт, что она — не единственная, кто ничего не рассказывал о своём прошлом.
— Это для тебя. Чтобы сказать, я сожалею, что забыл, и такого больше не повторится. Это бул. Мы…
— Скотт, помолчи. Всё хорошо. Я не…
— Мы называем это кровь-6ул. Он особенный. Отец говорил мне и Полу…
— Я не злюсь на тебя. Никогда не злилась.
Он останавливается у первой из скрипящих деревянных ступенек, ведущих к двери на кухню, таращится на неё. Её блузка неумело завёрнута вокруг его левой руки, как рыцарская матерчатая перчатка; когда-то жёлтая, теперь она практически вся красная. Лизи стоит на лужайке в бюстгальтере «мейденформ», чувствует, как трава щекочет голые лодыжки. В тусклом жёлтом свете фонаря, который льётся на них от кухонной двери, ложбинка между грудей прячется в глубокой тени.
— Ты его берёшь?
Он смотрит на неё с такой детской мольбой. Мужчины в нём более не осталось. Она видит боль в его неотрывном, жаждущем взгляде, и ей понятно, что боль эта вызвана не порезанной рукой, но она не знает, что ей сказать. Просто представить себе не может. Наверное, она может предложить ему перевязать руку, и с этим она бы справилась, но в данный момент словно окаменела. Именно это она должна сказать?
А может, именно этого говорить и нельзя? Может, от этих слов он вновь побежит к теплице, чтобы порезать вторую руку? Он помогает ей.
— Если ты берёшь бул, особенно кровь-бул, тогда извинение принимается. Отец так говоил. Отец говоил это мне и Полу снова и снова.
Не говорил, а говоил. Детское произношение. О Господи,
— Полагаю, возьму, — говорит Лизи, — потому что я с самого начала не хотела смотреть этот чёртов шведский фильм с субтитрами. У меня болят ноги. Я просто хотела лечь с тобой в постель. А теперь смотри, вместо этого мы должны ехать в отделение неотложной помощи.
Он качает головой, медленно, но решительно.
— Скотт…
— Если ты не злилась на меня, почему ты обзывала всеми этими дурными словами?
Всеми этими дурными словами. Конечно же, ещё одна почтовая открытка из детства. Она это отмечает, даёт себе зарок подумать об этом позже.
— Потому что я больше не могла кричать на мою сестру, — говорит она. Объяснение кажется ей забавным, и она начинает смеяться. Смеётся, не в силах остановиться, и собственный смех так шокирует её, что она начинает плакать. Потом чувствует, что голова идёт кругом. Опускается на ступеньки, думая, что сейчас лишится чувств.
Скотт садится рядом. Ему двадцать четыре года, волосы отросли почти до плеч, на щеках двухдневная щетина, и он стройный, как линейка. Его левая кисть одета в её блузку, один рукав развернулся и висит. Скотт целует её в пульсирующую впадину виска, потом смотрит с обожанием, всё понимая. Когда начинает говорить, становится практически прежним Скоттом.
— Я понимаю. Семьи засасывают.
— Это точно, — шепчет она.
Он обнимает её левой рукой, которую она уже воспринимает кровь-бульной рукой, его подарком ей, его безумным долбаным подарком в пятничную ночь.
— Они не должны иметь значения в жизни человека, — говорит он. Голос на удивление спокоен. Словно он только что не превратил левую руку в кровоточащую рану. — Послушай, Лизи: люди могут забыть всё.
Она с сомнением смотрит на него.
— Могут?
— Да. Теперь пришло наше время. Ты и я. Вот что имеет значение.
«Ты и я». Но она действительно этого хочет? Теперь, когда она видит, на какой тонкой проволоке он балансирует. Теперь, когда она получила наглядное представление, какой может быть совместная с ним жизнь. Потом она думает об ощущениях, которые вызывают прикосновения его губ к височной впадине, прикосновения к этому особому тайному местечку, и думает: «Может, и хочу. Разве не у каждого тайфуна есть глаз?»
— Правда? — спрашивает она.
Несколько секунд он молчит. Только обнимает её. Из паршивенького центра Кливса доносится рёв двигателей, крики, дикий, истерический смех. Пятница, вечер, вот неудачники-изгои и веселятся. Но здесь всё по-другому. Здесь только напоённый ароматами цветов длинный; пологий склон холма, лай Плутона под фонарём в соседнем дворе, ощущение обнимающей руки Скотта. Даже тёплая, влажная тяжесть раненой руки успокаивает, пусть капли крови клеймят её тело.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});