Архив - Виорель Ломов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Спустя месяц сыграли свадьбу, скромную, но очень милую. Была вся кафедра и несколько человек от руководства института. Закуски и торт заказали в ресторане, а фирменные блюда приготовила тетя Глаша. Ей помогала Ирина Аркадьевна. Мясо по-фламандски имело несомненный успех. Лишь Суворов не притронулся к блюду. Прямо из-за стола молодожены и те сотрудники, что ехали в экспедицию, направились на железнодорожный вокзал.
Гости разошлись. Ирина Аркадьевна стала наводить порядок и была рада, что тетя Глаша осталась на ночь и помогает ей убирать со стола и мыть посуду.
Когда вернулись из экспедиции, жизнь пошла своим чередом. У Нади начались занятия, Георгий Николаевич с головой ушел в работу, и только Ирине Аркадьевне жизнь не обещала ничего нового впереди. Перед Новым годом она почувствовала себя неважно и слегла. Тихо отпраздновали Новый год, началась сессия. Прошла и она. Приближалась весна, но в доме Суворовых было безрадостно. Ирина Аркадьевна была плоха. Это было ясно и без врачей. Что-то роковое было в ее болезни. Она не сопротивлялась ей и ждала, когда всё наконец разрешится. Она чувствовала страшную усталость и опустошенность. Душевного спокойствия, которое она надеялась получить от замужества дочери, не получилось. Мало того, всё сильнее мучили сомнения, правильно ли она поступила, пожертвовав собой. Вчера еще она пребывала в этих сомнениях, но сегодня ей было уже абсолютно ясно, что поступила она правильно, единственно правильно, так как ее судьба определилась еще тогда, когда она полюбила в первый раз и от этой любви родилась Надежда.
Она не захотела идти в больницу, и за ней ухаживали дочь и приходящая сиделка. Георгий Николаевич днями пропадал на работе, но почти каждый вечер рассказывал ей последние новости городской и институтской жизни, чем даже обижал жену, поскольку на нее у него иногда совсем не оставалось времени.
Несколько раз вспоминала Ирина Аркадьевна поручика Мартынова, отца Нади. В последний раз он взлетел в небо и с неба (!) помахал ей рукой. Он словно звал ее за собой, но это тогда было выше ее сил. Он для нее остался где-то наверху. Она не представляла, что он где-то похоронен в земле, ей казалось, что он должен был остаться в небе.
Однажды, когда Ирина Аркадьевна почувствовала, что силы вот-вот покинут ее, она призналась Суворову, что всю жизнь любила его. С первого взгляда, с первой встречи, когда увидела его с Софьей. И что она счастлива и благодарит судьбу и его, Георгия Николаевича, за то, что столько лет они были рядом и она имела возможность каждый день разговаривать с ним и жить его жизнью:
– Другой жизни у меня, Георгий, и не было. Она и не нужна была мне. Прости, если что сделала не так.
Суворов молчал. Он смотрел на Ирину Аркадьевну, видел, как она тает с каждой минутой, и чувствовал, как из него самого капля за каплей уходит жизнь.
XXXVIII
В углу стоял ящик, совершенно не вписывающийся в прочие предметы и тару. Он был явно чужой. Безликий новодел, наскоро сбитый из трехслойной, потемневшей со временем фанеры и схваченный по углам полосками жести. Из него сочились, из него исходили боль и ужас, какие исходят из палаты с безнадежно больными пациентами или смертельно ранеными бойцами. Елена приоткрыла крышку и одновременно загнала себе в руку занозу и порезалась о жесть. В досаде она пнула ящик ногой. Ящик вздрогнул и застонал, как от боли. Елене стало жутко. Она тихо вышла из комнаты и затворила за собой дверь. Заноза ушла глубоко. Елена расковыряла ее иголкой, вытащила, смазала это место и порез йодом. За этой процедурой она несколько успокоилась и вернулась в кабинет Суворова.
Увидев опять архив, она почувствовала страшную усталость. Она осознала бессмысленность всякого собирания, всякого коллекционирования, попыток сохранить и протащить в другое время предметы из прошлого. Ей на минуту показалось, что она занимается контрабандой. «Что это я, – встрепенулась она. – Это они, как контрабандисты, тащили на себе всю жизнь это всё. Зачем? Куда? Кому? Раз тащил Георгий Николаевич, значит так надо было. Тащили же на себе в лихую годину детей, больных, раненых, самое необходимое добро. Ведь что попало не тащили, а только то, что необходимо было для того, чтобы выжить, сохранить себя, что было важней самой жизни. Значит, этот архив важней всего был и для Георгия Николаевича. Он для него был как боевое знамя. Но почему он не отдал его во время войны в музей? Да и потом, в семидесятые? Неужели боялся? Или не хотел?»
Она вновь подошла к фанерному ящику и приоткрыла крышку. Крышка, заскрипев, отвалилась. Ящик был забит какими-то обрубками, обрезками, трухой. «Странно, – подумала Елена, вороша и вытаскивая из деревянно-бумажного месива отдельные уцелевшие листы из альбомов или ножки от стульев, – всё разорвано, разодрано, разбито, не иначе как с ожесточением, в бешенстве, изо всех сил. Похоже, щепками и клочками бумаги был заполнен весь ящик. Кому это он, бедняга, не угодил? Кто это так его ухайдакал? Будто в этом ящике сложили специально то, что сделала история с прошлой жизнью вообще. Этот ящик – уголок истории, ухайдакавшей целую страну». Елена почувствовала в себе беспокойство, которое через несколько минут сменилось смятением. Она с ужасом смотрела на останки того, что, может быть, являлось самым ценным во всем собрании этих вещей. Что же подвигло и кого на это варварство? Какая тайна сокрыта навеки от нее в этом ящике? А что пережили они, эти вещи, когда их яростно уничтожали? Какой ужас испытали они? Елене снова послышался стон. «Это они, – вздрогнула Елена. – Они стонут даже не от боли, они стонут от того, что их предал тот, кто был им ближе всех. Неужели это… Георгий Николаевич?»
* * *После похорон Ирины Аркадьевны Суворов долго не мог прийти в себя. Он считал себя единственным виновником ее ухода. А вскоре его как громом поразила весть о том, что погибла Инесса Рембо. Это не точно, но говорят! В тот день, помаявшись на кафедре и не находя себе места, он вернулся домой. Жена была в институте. Мысли в голове крутились одни и те же. При мысли об Ирине Аркадьевне у него кололо сердце, при мысли об Инессе впадал в меланхолию, а когда думал ненароком о Наде, прохватывал озноб. «Может, вообще… мне не нужен никто?» Он остановился на лестничной площадке, прислушиваясь к самому себе. Пусто. На эту мысль он не находил отклика. Значит, не то. «А сейчас у меня и нет никого. Но ведь кто-то нужен мне? Но кто? Что мешает мне понять, признаться самому себе?» Георгий Николаевич физически ощущал присутствие чужой воли, запрета на мысли, на чувства, и это было нечто большее, чем он сам. Уже на лестнице он ощутил смятение, точно в него вошло чужое раздражение, которое он подхватил как пыль, как грипп, как несчастный случай. Даже коридор, показалось ему, встретил его глухим ворчанием. «Ишь, недоволен», – подумал о нем как о живом существе Суворов. Раздражение нарастало. Неясный шум перемещался по всему его организму с места на место и не давал ему ни забыться от всего, ни сосредоточиться на чем-то определенном. «Да что же это такое!» Георгий Николаевич не мог найти себе места. Не видя, долго смотрел в окно, машинально попил чаю, походил по коридору, пиная пустой коробок из-под спичек, заглянул в комнату, которую занимал архив. И словно ударило в голову. «Ирины, – услышал Суворов глухой голос, – нет больше? Инессы – тоже нет?»
Безотчетный ужас, страх, бешенство охватило его, и он, не в силах сдержать себя, схватил топор и стал им в щепки разбивать первый подвернувшийся венский стул. За ним второй… «Так его! Так его! – тюкало у него в висках и отдавалось в сердце. – Бей его! Круши! Валяй! Ты мне диктуешь, кого прогнать?!»
Пришел в себя Георгий Николаевич, когда весь в слезах сидел на полу и рвал фотографии, какие-то бумаги, документы. Весь пол был усыпан черно-белыми обрывками. Пальцы его были черные, в порезах и крови. Когда он взглянул в зеркало, то не увидел себя – пятно не пятно, но что-то совсем нереальное, размытое и серое.
Суворов встал, умылся, взял веник, смел обрывки бумаги в кучу, сгреб ногой щепки и палочки. Пошел к дворнику и выпросил у него за бутылку фанерный ящик. Поставив его посреди комнаты, набил «мусором», утоптал ногами. Закрыл ящик крышкой и задвинул в угол комнаты. Ему казалось, что он разорвал часть самого себя, причем главную свою часть.
XXXIX
Когда похоронили мать, Надя вдруг панически испугалась повторить ее судьбу и в тот же вечер поклялась самой себе в следующем: в тысяча девятьсот сорок втором году родить сына; в сорок шестом с отличием окончить институт; в этом же году поступить в аспирантуру;в сорок девятом защититься; в пятьдесят втором стать доцентом; в пятьдесят пятом уйти в творческий (годичный) отпуск; в пятьдесят шестом защитить докторскую диссертацию; а в тысяча девятьсот пятьдесят восьмом году стать профессором.
На одном дыхании она написала это на листе бумаги, расписалась и поставила дату: 13 марта 1942 года. В этот момент она даже не вспомнила о том, что идет война и что может не быть не то что тысяча девятьсот пятьдесят пятого или тысяча девятьсот пятьдесят восьмого года, а даже сорок третьего. Воистину она заглянула в будущее.