Дождь для Данаи (сборник) - Александр Иличевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В результате таких размышлений на следующей странице Бродский пишет: «Конечно же, Достоевский был неутомимым защитником Добра, то бишь Христианства. Но если вдуматься, не было и у Зла адвоката более изощренного». Вот эта амбивалентность и является тем разрушающим координацию сознания фактором, с которым воспринимаешь прозу Достоевского.
От писем Достоевского жене из европейских игорных городов, где писатель набирался не только материала к «Игроку», но и подтверждал на себе «комплекс Германна» — совокупность переживаний, доходивших до болезненной интенсивности (в частности, вероятно, что его почерпнутая в те времена страдательная зависимость от ростовщиков обратилась со временем в известный невроз), — тех, что составили в прошлом году основу для философских и психологических кульбитов «Преступления и наказания». От даже непродолжительного чтения этих писем начинает сильно болеть голова.
Hombourg. 18 мая 1867, 10 часов утра. Суббота.
«…А между тем это наживание денег даром, как здесь (не совсем даром: платишь мукой), имеет что-то раздражительное и одуряющее, а как подумаешь, для чего нужны деньги, как подумаешь о долгах и о тех, которым кроме меня надо, то и чувствуешь, что отойти нельзя. Но воображаю же муку мою, если я проиграю и ничего не сделаю: столько пакости принять даром и уехать еще более нищему, нежели приехал…»
Hombourg. Воскресенье 19 мая 1867, 10 часов утра.
«…День вчера был для меня прескверный. Я слишком значительно (судя относительно) проигрался. Что делать: не с моими нервами, ангел мой, играть. Играл часов десять, а кончил проигрышем. Было в продолжение дня и очень худо, был и в выигрыше, когда счастье переменялось, — все расскажу, когда приеду. Теперь на оставшиеся (очень немного, капелька) хочу сделать сегодня последнюю пробу…»
Hombourg. Понедельник 20 мая 1867, 10 часов утра.
«…Веришь ли: я проиграл вчера все, все до последней копейки, до последнего гульдена, и так и решил писать тебе поскорей, чтоб ты прислала мне денег на выезд. Но вспомнил о часах и пошел к часовщику их продать или заложить. Здесь это ужасно все обыкновенно, то есть в игорном городе. Есть целые магазины золотых и серебряных вещей, которые только тем и промышляют. Представь себе, какие подлые эти немцы: он купил у меня часы с цепочкой (стоили мне 125 руб. по крайней цене) и дал мне за них всего 65 гульденов, то есть 43 талера, то есть почти в 2,5 раза меньше. Но я продал с тем, чтоб он дал мне одну неделю срока и что если я в течение недели приду выкупить, то он мне отдаст, разумеется, с процентом.
И представь себе, на эти деньги я все-таки отыгрался и сегодня пойду сейчас выкупить часы. Затем у меня останется 16 фридрихсдоров. Я отыграл их тем, что переломил себя вчера и решительно не давал себе увлекаться. Это дает мне некоторую надежду. Но боюсь, боюсь. Что-то скажет сегодняшний день…»
Hombourg. Вторник 21 мая 1867, 10 часов утра.
«…Милый мой ангел, вчера я испытал ужасное мучение: иду, как кончил к тебе письмо, на почту, и вдруг мне отвечают, что нет от тебя письма. У меня ноги подкосились…
…С час я ходил по саду, весь дрожа; наконец, пошел на рулетку и все проиграл. Руки у меня дрожали, мысли терялись, и даже проигрывая, почти как-то рад был, говорил: пусть, пусть. Наконец, весь проигравшись (а меня это даже и не поразило в ту минуту), ходил часа два в парке, Бог знает куда зашел; я понимал всю мою беспомощность; решил, что если завтра, то есть сегодня, не будет от тебя письма, то ехать к тебе немедленно. А с чем? Тут я воротился и пошел опять заложить часы…
…закладные за часы почти проиграл, всего у меня теперь двадцать пять флоринов, а надо расплатиться в отеле, надо заплатить за дорогу…
…Слушай же: игра кончена, хочу поскорее воротиться; пришли же мне немедленно, сейчас как получишь это письмо, двадцать (20) империалов. Немедленно, в тот же день, в ту же минуту, если возможно. Не теряй ни капли времени. В этом величайшая просьба моя… Завтра или послезавтра подадут в отеле счет, и если не будет еще денег от тебя, надо идти к хозяину извиняться, тот, пожалуй, пойдет в полицию: избавь меня от этого мучения, то есть высылай скорее… …Ради Бога, давай банкиру адрес точнее, Hambourg, а не Hombourg, напиши адрес на бумаге.
Буду ждать с нетерпением. Получив же, сразу приеду…
…P.S. Ради Бога, торопись с деньгами. Поскорей бы только отсюда выехать! Деньги адресуй poste restante.[23] Замучил я тебя, ангел мой!..»
9Нет, в самом деле, откуда Германн взял 47 тысяч? Одна из кинематографических версий, что для этого он заложил все на свете, вроде как даже включая усадьбу еще живого дяди, — расползается, будучи шита белыми ветхими нитками. Неужто он предварительно добыл эти деньги злодейским путем?
Сумма, поставленная Германном на карту, абсурдно велика. Это добавляет его образу тревожной иррациональности, которая обернется пустотой мира, скукоженного до размеров трех карт, той животной низменностью, с какой он станет в лечебнице твердить о своем проигрыше. В самом деле, 47 тысяч — по тем временам сногсшибательная сумма. Автором она наверняка взята неспроста. Тут можно предполагать и предел мечтаний самого Пушкина, и нумерологию, и очевидную гиперболу… (Интересно в этом ключе сравнить аристократического Пушкина с разночинным Достоевским. По словам поклонницы Достоевского Елизаветы Штакеншнейдер, держательницы литературного салона: «…для изображения большого капитала огромной цифрой всегда будет для него [Достоевского] шесть тысяч рублей».)
На фоне 47 тысяч вериги строгой экономии, принятые на себя Германном, выглядят следствием глубокого душевного заболевания, по сравнению с которыми привычки Плюшкина кажутся невинными особенностями характера.
Германн живет в двух комнатах, на первом этаже подле прислуги — денщика, который наверняка даром полагался ему по казенному реестру.
И вот этот денщик шляется где-то пьяным. Пьяным возвращается и его хозяин. Вот одно из тревожных несоответствий: расчетливый Германн напился из душевного беспокойства, неутоленная страсть поражает его.
Этот поступок под стать трагически влюбленному, потерпевшему фиаско на амурном поприще. Вообще, вожделение Германна к обогащению совсем недаром проходит совмещенным с любовными линиями. Как мистические иудео-христианские практики выбирают себе метафору «Песни песней» (пандан именно ей возникает кощунственный «жених полнощный»), так и Германн, святотатственно обуреваемый чуть ли не религиозным, вплоть до аскезы, вожделением к капиталу (то есть — «материальной религиозностью» — той, от которой смог отказаться Христос, искушаемый дьяволом в пустыне), выбирает любовную стезю для достижения своего замысла. Именно нешуточная мысль о том, чтобы сделаться любовником полутрупа (апофеоз страсти: жениться на смерти), и попутное обольщение Лизаветы Ивановны — составляют вожделение Германна на пути к овладению тайной.
Итак, Германн лежит ночью в похмельном оцепенении (точная деталь быта: «сон выпивохи чуток и краток»). И вот ведь, заметьте, ужас-то: графиня является ему не из воздуха, как водится у привидений, — а с улицы! Окошко превращается в полынью, и тот свет меняется с этим местами, как предмет с отражением. Как если бы он уже на том свете — и снаружи тот свет, а не этот. Вот в чем смысл эпиграфа из Сведенборга, в обыденности мистического: потусторонний мир на мази, он повсеместен, как тополиный пух по Москве в середине июля.
А еще у Сведенборга есть отличная, созвучная повести мысль: наказания нет, все воздается по склонности — рай или ад человек выбирает сам, по мерке собственной натуры.
В самом деле, что при своей аскетичности потерял в результате проигрыша Германн? Ничего. Вряд ли его быт и душевные возможности в 17-м нумере лечебницы (увы, проигрышном) чем-то отличались от таковых на его квартире. Не думаю, что санитары там были намного грубее его денщика, и вряд ли они его прогоняли по праздникам на паперть — побираться в их пользу.
Так вот, особенный ужас не только в том, что графиня явилась по-людски — с улицы и на улицу же ретировалась. А в том, что Германн принимает ее за старую кормилицу. Вот эта коварная обманка: теплого и родного, подмененного холодным и взыскательным, — и обеспечивает читательский трепет. Невозможно себе представить, что образ и строй жизни Германна допускали появление — и в такой неурочный час — его старой нищей кормилицы, заменявшей ему мать. Он не сентиментален и чересчур экономен не только для призрения, но и для разовой благотворительности. И вот еще отчего Германна жаль; этот раздавленный монстр в смертном испуге словно бы раскаивается: только бы не смерть, а жизнь — матушка-кормилица, — и воздам ей все, что задолжал, только бы видение оказалось ею…