Черный Пеликан - Вадим Бабенко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я прикрыл веки и увидел, как наяву, Кристоферов с лопатами в руках, а потом их же, хохочущих надо мною, клюнувшим на дешевую приманку. Пришлось очнуться и уставиться в темное окно, гоня неприятное прочь. Я глядел в него и будто видел другую жизнь, «рукокрылая мгла» обретала очертанья, я слышал шелест одежд, обвивающих стройные фигуры, угадывал движение, глубокую тайну танца, недремлющий эрос и неприступную грацию. Как выразить, с кем поделиться? Вдруг никто и не станет слушать?
От бессилия наворачивались слезы, захотелось жалеть себя, холить свое одиночество, а не добиваться взаимности. Из окна будто потянуло степным ветром, возвращая неловкие юношеские мечты – поиски необъяснимого, скорые разочарования, как первые признаки грядущих скитаний. Вожделение и рукокрылая мгла сменились отрезвляющей прохладой серого утра, хоть до утра было еще далеко – тут, теперь, в царстве ночи. С удивлением я почувствовал, что стихотворный порыв не иссяк на незаконченной строфе, он жил во мне, утверждался и креп. Слова приходили в избытке, хоть и не всегда сочетаясь как должно, а строки приуныли отчего-то, и размер сменился, дозволяя лишний вздох дополнительным безударным слогом.
Даль недобрая, хмурая,
невеселая быль.
Звуки падают в бурую
придорожную пыль.
С облетевшими ветлами
гомонят до утра
гастролеры залетные,
городские ветра… –
рассказывал я все той же незнакомке, застывшей вдалеке с серьезным лицом, глядящей на меня вполоборота – сострадая ли, упрекая, помня или не помня совсем. Да, это из какого-то прошлого, давнего, не иначе. К нему нет зацепки, но воображение, разогнавшись, не желает останавливаться, и строфы строятся без напряжения, будто кто-то читает с уже написанного:
Давят запахи пряные
ощущеньем беды.
Сорняками-бурьянами
зарастают сады.
Словно холст из запасника,
надоевший пейзаж.
Мы чужие на празднике,
этот праздник – не наш.
И дальше:
Даль недобрая, стылая,
невеселый рассвет,
не жалея, не милуя,
перекрестят вослед.
Мы сгрудимся на пристани
над притихшей рекой,
чьи-то женщины издали
нам помашут рукой.
В бесконечное плаванье,
дружно снявшись с мели,
не обретшие гавани
отойдут корабли.
Сдавит сердце пророчество,
будто горло – петля:
скоро молодость кончится,
и не чья-то – моя.
Последние строки скособочились неловко, но все равно очень понравилось самому, хоть и знаю, что за это никто не полюбит. Что поделать – я и сам на месте смотрящих со стороны отвернулся бы от чужих сетований, лишний раз напоминающих о тщетности потуг, обратив взор и устремясь объятием к чему-нибудь улыбчивому и пренебрежительно-мужественному. Но – не лгать же себе, если сейчас именно так и чудится настоящее, и на полпути не остановиться, даже когда уже и совестно выставляться напоказ…
Я встал и прошелся по комнате, но тут же замерз и вновь юркнул под одеяло, чувствуя, как колотится сердце. Да, рифмы возбуждают почище жаркой плоти и иногда одолевают так, что нет спасения, но если подумать трезво, то толку в них никакого – по крайней мере, для меня. Да и благодарному человечеству не очень-то навяжешь – знаем, знаем, вовсю будет воротить нос. Так что, казалось бы, не стоит и мучиться, но ведь не отвяжешься, когда накатит настроение – и мучаешься сильнее прежнего, и дрожишь в предвкушении, и терзаешь внутренний слух…
Я перевернулся на живот и накрыл подушкой голову, словно отгораживаясь от помех. Что поделать, внутренний слух – ему не очень-то прикажешь, даже если и хочется разнообразить слышимое. Где вообще она прячется, светлая сторона вещей? Уж никак не в зазеркалье, в котором рыскают мои посланцы, наследники руин, тут требуются примеры из среды потверже, но и с ними надо быть начеку: у каждой монеты две стороны, у любого примера – и подавно. Чего, казалось бы, проще – вообрази себе кого-то, удачливого и счастливого, стащи пару-тройку картинок с лицевой части и колдуй над ними в свое удовольствие: мир безгрешен, справедливость торжествует, смерти можно считать, что и нет – очень еще нескоро. На нет, как говорится, нет и суда, и проклятые вопросы не мучат, изматывая – пользуйся, обобщай, соединяя не сходящиеся части хлипкими мостиками, как делает целая армия других, пачкающих бумагу. Право же, основа оптимизма – терпимость к скороспелым обобщениям. Если надергать нужных фактов, как фраз без контекста, то можно любого выставить дураком, а при желании – и наоборот. Даже дух захватывает от перспектив – нужно только, чтобы мостики продержались хоть немного, и вся конструкция не развалилась бы еще до обращения в чернильные строки.
Но мне легче – нет ни чернил, ни читателей, а с собой в общем-то можно договориться. Потому, сказано – сделано, безысходность прочь… Я поворочался с боку на бок и попытался настроить себя на оптимистический лад. Даже и полстрочки сразу возникло: «… к чему казнить себя?» – выстукивали молоточки, и я бросился в дальнейшие поиски, рассчитывая на скорую удачу, но тут же привычно натолкнулся на стену. Наверное, виной всему был вопросительный знак в конце – я вообще с ними не в ладах, достаточно прокрасться и намеку, чтобы разом все испортить. Так или иначе, но на вопрос нужно было отвечать, а ответить было нечего, обретаясь в розово-голубых пространствах, так что сознание стало без стеснения шарить вокруг, захватывая соседние территории. Вдруг пришла прилипчивая рифма – «погубя» – и ни в какую не желала уступать место, а потом и вся строка дорисовалась, утверждая нечто, вовсе не радостное. Тогда, махнув рукой, я заглянул назад, в самое начало, малодушно соглашаясь с банальным обобщением, и наконец заделал безжизненную область между этими двумя какой-то непритязательной многосложной тканью, собирающейся в складки на шипящих или скорей жужжащих, и обозрел все четверостишие, а за ним и следующее, не ожидая ничего хорошего:
Заплатят все, к чему казнить себя
за доброту и за пренебреженье
той добротой, что выросло в сближенье,
на полпути сближенье погубя.
Заплатят все, я к этому готов,
суров вердикт насмешницы-природы,
прошелестят растраченные годы,
как корешки оплаченных счетов…
Ничего хорошего и не вышло – и на стихи не похоже вовсе, чересчур уныло и застревает на языке. Но если есть слова, родившиеся сами и связанные в одно, все не может быть однозначно-плохо… Неужели кому-то пришлось бы по сердцу? Где вы, мои долготерпеливые судьи? Мой оптимизм сдается так легко, подскажите мне, заметен ли хоть след? Умею ли я подбодрить кого-то или все впустую – в забвенье, в мусорную корзину?..
Продолжать не стоило, стоило попытаться заснуть, но заснуть не выходило никак. Будто из упрямства, фантазия разыгралась еще пуще, подстегивая память и прочие субстанции, творящие из ничего. Ракурс расширился, и цензура ослабла, мне стали представляться места, где я может и не бывал никогда, но поклялся бы, что знаю их, спроси меня любой встречный. Старый каменный дом – наверное, барский особняк – большой сад, местами запущенный, едва различимый в поздних сумерках, тусклые отсветы из окон, глухо кашляющий филин, шорохи и всхлипы неведомых тайн… Другая судьба дразнила издалека, высвечиваясь пока лишь отдельными бликами, смутным предчувствием чего-то, подобающего более, неуловимыми сполохами событий, зачем-то стертых из памяти. Как же трудно теперь пробиться к ним, погребенным под толщей обыденностей, как же жаль их, канувших, не случившись, или случившихся не здесь, не со мною, отыскавших в свой срок моего двойника – того самого быть может, о ком я тоскую, задыхаясь от одиночества. Но я смотрю сейчас своими глазами и узнаю детали осязаемо до дрожи – и формы, и запахи, и рассеянный свет. Мои собственные рифмы роятся в голове – все это было, было когда-то, пусть со мною другим, и я должен лишь вспомнить того, другого, который писал: