Наплывы времени. История жизни - Артур Миллер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Это моя пятая или шестая пьеса, и, как видите, я ничего не достиг.
Эндерсон опустил глаза. Если мне не изменяет память, у него были волнистые каштановые волосы и серьезный задумчивый взгляд.
— Вы написали трагедию, но в стиле народной комедии. Вам надо осмыслить то, что вы сделали.
Это была первая из моих трех или четырех бесед, которые я имел за всю свою жизнь с критиками. После этого я три года не садился за пьесы, опубликовал свой единственный роман «Фокус», однако все время бережно хранил в памяти его слова. Через три месяца после нашей беседы Эндерсон скоропостижно скончался от менингита.
Он задал мне еще один вопрос, который до сих пор не выходит из головы.
— Вы верующий? — спросил Эндерсон.
Отличаясь внутренней глухотой к самому себе и к тому, что мне подсказывало собственное творчество, я счел его абсурдным. Что там ни говори, а «Человек, которому всегда везло» — атеистическая пьеса: силам небесным здесь противопоставлялась личная доблесть и путь к спасению открывался в труде. Однако драматическое произведение, если дать ему жить по его собственным законам, несет в себе нечто большее, чем предрассудки или ограниченность автора. Истина заключалась в том, что действие пьесы неумолимо требовало трагической гибели Дэвида, а мой здравый смысл не допускал этого. В начале сороковых годов подобный финал казался мне обскурантистским. Действие пьесы сродни поступкам человека, которые говорят о нем больше, чем слова. Она несла в себе отчаянный порыв Дэвида познать себя, стремление разорвать космическую тишину, которая единственная дарует веру в этой жизни. Иными словами, Дэвид преуспел в накоплении сокровищ, которые оказались ему не нужны, и их поразила ржа. Этот парадокс стал краеугольным камнем, который лег в основу всех моих последующих пьес.
Стоя во время спектакля в глубине зала, я выдержал только одно представление «Человека, которому всегда везло». Винить было некого. Постановка напоминала грубую заплату или музыку, которую исполняют не на тех инструментах и не в той тональности. Я понял, что это моя последняя пьеса и я никогда не буду их больше писать. Распрощавшись на последнем представлении с актерами, я с чувством огромного облегчения добрался на метро до дома и прочитал о массированной бомбардировке союзнической авиацией захваченной нацистами Европы. Хоть где-то что-то было реальным.
* * *Стоит подумать о религии, я тут же вспоминаю, как впервые услышал о марксизме. Погожим днем осенью 1932 года, обуреваемый сомнениями, я отправился в синагогу на М-авеню. Надо сознаться, меня привели туда поиски Бога. Прошло несколько лет, как я с большим успехом произнес во время bar mitzvahs речь, заслужившую высокую похвалу отца: «Ну, отхватил!» Меня мучили приступы пробуждавшейся чувственности, и синагога стала ассоциироваться с тем чудным днем, когда я утвердил себя, пусть даже хотя бы в слове. В храме, свидетеле моего триумфа, у конторки сидели три старика-зануды и курили турецкие папиросы. Они отрешенно посмотрели на меня, когда я попытался объяснить, что пришел поговорить о Боге. Их это явно не интересовало, они жили другим: бюджетным дефицитом здания, тем, что храм посещает все меньше народу, разными бытовыми проблемами. Поскольку, по-видимому, ни один отрок до меня посреди недели не донимал их такими вопросами, они были потрясены. Придя в себя, старики переглянулись, будто ища друг у друга поддержки, а потом один из них предложил мне прийти в субботу, когда будет служба. Я знал, что службы носят формальный характер и помогают скорее тем, кто уже решил для себя вопрос веры. Я же нуждался в слове, которое дало бы возможность одолеть внутренний разлад и принесло бы покой, помогло стать таким, как все.
Ничего не оставалось, как плестись домой за два квартала. На душе было горько и тягостно. Дом всегда значил для меня очень много. В дождь, когда нечего делать, я любил пылесосить ковры, клеить расшатавшиеся ножки стульев, а весной сажать во внутреннем дворике, где попадалась масса слегка присыпанных землей консервных банок и старых ботинок, тюльпаны. Возился я обычно поблизости от сетки футов в десять высотой. За ней жил в конуре Рой, волк, которого наши соседи Линдхаймеры держали на цепи. Это был самый разнастоящий волк. Его выгуливал мистер Иган, в цилиндре и высоких ботинках, тесть Линдхаймера, у которого на стоянке у отеля «Плаза» стоял роскошный старинный экипаж. Одной рукой он держал Роя на толстой цепи, а в другой сжимал хлыст — если тот делал малейшее движение вправо или влево, хозяин со спины огревал его кнутом промеж глаз.
Однажды днем я возился с тюльпанами, как вдруг обратил внимание, что стоит необыкновенная тишина: Роя за оградой не было. Разогнувшись, чтобы дать отдых спине, я боковым зрением увидел, что он отвязался и стоит сзади меня, вокруг ни души, и он напряженно наблюдает за моими действиями. Я замер. Мы обменялись долгим взглядом. Я понял, что стоит пошевелить пальцем на черенке лопаты, как он вопьется мне в горло. Кажется, я даже не моргал. Прошла вечность, прежде чем, успокоившись, он отвернулся, слегка сбитый с толку, обошел их гараж и вернулся в конуру. Еле переставляя ноги, я осторожно проскользнул в подъезд и позвонил соседям. Плотная миссис Линдхаймер, преподаватель плавания в старших классах школы, вышла во двор и привязала его. У этой широкоплечей дамы был такой вид, как будто она не знала счастья. Мистер Линдхаймер занимался оптовой торговлей мясом — казалось, они оба набиты им. Их семья только что купила новенький роскошный «паккард», но машина оказалась всего на три-четыре дюйма уже, чем гараж. Миссис Линдхаймер стукнула ее, выезжая задом. И гневалась: внутри гаража нельзя открыть дверцу, чтоб выйти. Когда ей наконец удалось выехать на улицу, это было сделано так громогласно, что у нас в квартире посыпалась штукатурка, а на только что выкрашенном заборе осталась полоса. Похоже, миссис Линдхаймер не устраивало, что наши дома расположены слишком близко. Когда бы я ни встречал ее на улице, меня всегда тянуло извиниться. Но я не был обуреваем жаждой мщения и не хотел, чтобы она утонула.
Не менее важную роль в моей жизни играла печка. Тут тоже был свой секрет: как угадать, насколько задвинуть заслонку, чтобы печь не выстудить до утра. Я очень любил, когда синие язычки пламени ровно пробегали по черным уголькам, а не вспыхивали в каком-нибудь углу, значит, печь прогорела и все превратилось в пепел. Огонь тлел, пока не угасал последний всплеск, и тогда в печи оставался самый лучший уголь, который надо было по кусочкам осторожно выбрать из золы.
Я любил смотреть, как к дому подъезжает груженый грузовик и водитель ссыпает уголь в подвал, время от времени ударяя по кузову, чтобы он с приятным шуршанием весь сполз в приготовленную для него тару. Если бункер был полон, значит, мы долго будем жить в тепле.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});