Наплывы времени. История жизни - Артур Миллер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С другой стороны, она энергично взялась за дело, желая спасти нас, урезала все расходы и аккуратно вела хозяйство, которым до этого никогда не занималась всерьез. Когда умерла ее мать, нас ничто не удерживало в Гарлеме, мы переехали в Бруклин, поначалу заняв половину вполне приличного дома на две семьи, с большой крытой верандой и просторными комнатами, а потом скатились еще ниже, переселившись в небольшой дом из шести комнат на Ист-Терд-стрит, который стоил пять тысяч долларов и был в основном приобретен под заклад. Вряд ли было возможно жить экономнее, чем мы, но в 1932 году маме приходилось месяцами задерживать выплаты по закладной, очаровав какого-то клерка в банке на Кингс-Хайвей. К началу тридцатых она заложила и распродала все свои драгоценности, за исключением бриллиантовой броши ее матери и нескольких свадебных подарков, с которыми отказывалась расстаться как с последней надеждой, подобно тому как нельзя съесть семенной фонд будущего урожая.
Если бы я мог полностью разделить ее разочарование в отце, моя жизнь, наверное, была бы проще и все оказалось бы не так болезненно. Но я переживал, что она избрала его мишенью, ибо любил отца за мягкость и теплоту не меньше, чем ужасался его необразованности. Критикуя, мама никогда не была прямолинейна и однозначна. Она могла неожиданно отмести все свои доводы и, прозрев, раскаяться и признать: то, что произошло с отцом, могло случиться только с человеком, обладавшим достоинством и благородством. Из любви ко мне и ко всем нам она исподволь наивно настраивала нас против нас самих, ибо верила — и заставила уверовать в это меня, — что, получив образование, человек не может не справиться с такой ситуацией. Почему отец не мог выбраться из нее? Его себялюбивая мать отправила ребенка на заработки, когда ему еще не исполнилось двенадцати, и каждую субботу он приносил недельную выручку и клал ей на стол. Моя мать ненавидела свою свекровь, жившую во Флэтбуше в большом старом доме в двух милях от нас, которая, по-видимому, и знать не знала, что наступили тяжелые времена, а через нее всю женскую породу, которая только и существует, чтобы высасывать из мужчин жизненные силы. Хотя в зависимости от настроения, в котором просыпалась по утрам, допускала некоторые исключения. Во всяком случае, для нее в этом не было никакого противоречия. Ее могли до слез растрогать стойкость и благородное терпение мужа, а через час она заявляла, что он полный болван. Мы то молились на президента Гувера, честного квакера, как и все, оказавшегося в конце концов жертвой Депрессии, то кляли этого сукина сына, который, вы только представьте, продолжал утверждать, что вот-вот наступит всеобщее благоденствие, когда люди, он что, не видит, только что с ума не сходят, и не когда-нибудь, а именно теперь? Из-под двери тянуло непроглядным отчаянием — к концу 1932 года возникло опасение, о котором дома боялись говорить вслух, что, возможно, придется выехать даже из этого курятника. И что тогда?
Часто можно услышать, что от революции в разгар Великой депрессии Соединенные Штаты удержало только то, что американцы скорее склонны осуждать себя, чем систему. Вина тонким слоем припорошила плечи отцов-неудачников, и часть из них так никогда и не смогла оправиться, восстановив чувство собственного достоинства и уверенности в себе. Их жизнь превратилась в медленное угасание, и так до самого конца. В начале тридцатых, через год или два после начала Депрессии, газеты сообщали, что в одном Нью-Йорке уже насчитывалось около ста тысяч человек, которые пережили такую психологическую травму, что никогда не смогут работать. Вопрос упирался не только в то, как их прокормить, — они потеряли надежду, стимул к жизни, способность верить в будущее. Арчибальд Маклиш писал, что Америка — это страна надежд, а Великий кризис был не чем иным, как глубочайшим крушением надежды.
Если в переносном смысле марксизм служит обоснованием отцеубийства, то я видел возможность с его помощью простить отца, ибо он представлялся песчинкой в космической катастрофе, которую оказался не в силах преодолеть. Однако ему, бедняге, надо было растолковать все это, объяснить, что он потерпел фиаско не по своей вине. В ответ на мои нравоучения он выдвигал неубедительные и бездоказательные факты, все более раздражая меня своей глупостью.
— Послушай, — говорил он, — ну как это, если не будет прибыли…
— Прибыль — зло, прибыль никому не нужна, — наскакивал я на него молодым петухом.
— Да, но тогда где брать средства, чтобы вкладывать в производство? Кто заплатит, чтобы старое оборудование, например, заменить новым? А если неудачный год, как продержаться, пока все выправится?..
Еще раз мне довелось услышать эти неопровержимые аргументы в Китае полвека спустя, когда китайцы пытались наладить свою экономику после десятилетий жизни при Мао Цзэдуне, отрицавшем прибыль как таковую.
Депрессия была не только следствием, но и причиной подобного рода конфликтов отца с сыном. Много позже я обратил внимание на то, что у многих писателей отцы оказались неудачниками или по крайней мере они их так воспринимали. Фицджеральд, Фолкнер, Хемингуэй (чей отец покончил самоубийством), Томас Вулф, Стейнбек, По, Уитмен, Мелвилл, Готорн, Чехов и Достоевский, Стриндберг — список слишком внушителен, чтобы признать это идиосинкразией. Как ни разнятся эти писатели между собой, их объединяет стремление не просто описать действительность, которую они видят вокруг себя, но создать собственную космогонию. Осуществление этой затеи порождает новое восприятие мира, увиденного сквозь призму их взгляда. Единственное, чем американские писатели отличаются в этом ряду от своих европейских собратьев по перу, — это отсутствие перспективы великих революций, будь то в социальной, религиозной или политической сфере. Среди американцев один только Стейнбек касается в своем творчестве политических и революционных моментов, ибо как художник сформировался в тридцатые годы и принимал участие в общественной борьбе на Западе. Кажется, нигде в мире писатель не может работать так, как в Америке, где язык как бы не имеет прошлого и художник, предоставленный самому себе, каждый раз должен начинать все сначала, от сотворения мира, и давать имена всему. Писатель всегда Кортес, взирающий с легендарной горы, всегда Колумб на вздымающейся палубе корабля, который за океанскими просторами слышит шум невидимого прибоя у еще безвестной земли. Писатели других стран могут опираться на авторитет кумиров юности, будь то Стриндберги или Тцара, Толстые или Во, считая за честь и в то же время полагая своим долгом поддержать традицию. Американские же писатели возникают сами собой, будто из воздуха или из-под земли, как бы зачинают и порождают сами себя вроде бизнесменов, не пользующихся их уважением. Такое впечатление, будто они безотцовщина, от которых отказалось прошлое, которое они, в свою очередь, отрицают. Поэтому здесь не так важно написать Великий американский роман или пьесу, но главное — написать лучший.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});