Модификации романной формы в прозе Запада второй половины ХХ столетия - Валерий Пестерев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Конечно, не в XX в. начался процесс «поисков себя» посредством самоанализа, — пишет Н.А. Дмитриева, осмысливая природу рефлексии и формы ее проявления в личностном и художническом сознании современной эпохи. — С наступлением XX в. саморефлексия достигает большой напряженности, обнаруживая тенденцию сосредоточиваться на «сокрытом», «неявном». Стремятся нащупать потаенные пласты, лежащие под покровом культуры и самого разума»[409]. Собственно, это тот уровень рефлексии, который в его высоком смысле проявился у Пруста и который М.К. Мамардашвили называет «реализмом души — в том смысле, что есть какие-то реальности того, как мы вообще можем что-либо сознавать, того, как мы вообще что-либо можем переживать и чувствовать, того, как мы вообще что-либо можем помнить, и на эти реальности наталкивается наша душа совершенно независимо от того, хотим мы этого или не хотим»[410].
У Макина иная природа рефлексии: более камерная и, можно сказать, скользящая по поверхности культурных срезов и подсознания. Выявляет эту «интеллектуальную суть» произведения Макина именно слово «рефлексия», а не близкое ему по значению «медитация». Ибо именно первое слово имеет смысл не только «размышления», но и — характерные для романа — «самонаблюдения» и «самопознания». А также природу рефлексивного начала во «Французском завещании» помогают понять (и определить в его сущностном) синонимичные «рефлексии», но имеющие иные и важные в осмыслении произведения Макина французские слова «la délibération» («обдумывание», «взвешивание за и против», «решение после осмысления») и «le discernement» («распознавание», «способность отличать истину от ошибки»).
В этой полизначности рефлексия «Французского завещания» прежде всего двувидова — рефлексия прошлого и настоящего моментов, причем чаще всего в их связанности, переходности. Для Макина и его героя-рассказчика важна временная определенность мысли и самопознания, потому-то размышления героя постоянно сопровождаются его личным указанием «прошлого» и «настоящего», хотя и в их обобщенной дифференциации, вроде «раньше», «позже», «однажды», «а потом», «теперь я понимал». Эти временные акценты фиксируют эволюцию героя Макина, которая наиболее полно проступает в третьей разновидности рефлексии, в рефлексии из прошлого, переосмысливаемой в настоящем. Ведь «Французское завещание» — это роман о способности творческой памяти, творческого сознания постичь истинное в жизни и через язык — как отвердевающую форму памяти-воображения — запечатлеть в словесно-художественном адеквате (насколько это дано вербальной материи) эту возможность постижения главного — истины, вечных мгновений бытия.
Истина для Алеши Макина индивидуальна, только своя. И путь к ней — возможность ее — через самопознание. Тезисно его можно свести к проблеме «Алеша — Франция», но множественно реализующейся в романе в доминирующих мотивах. Это иллюзорно-идеальный образ Франции-Антлатиды, возникающий в детстве и ставший для Алеши реальностью души. Это Шарлотта — с ее живым и непосредственным воплощением Франции. И стремление постичь французскую сущность. И неизбывный для Алеши его «французский привой» — трагедийная плоть от плоти его «я».
То, что составляет мучительную суть познания своего «я», собственно, сводится к признанию Алеши (правда, в момент острого желания «покончить с Шарлоттиной Францией»), что он из-за «французского привоя» стал «каким-то странным мутантом» (96), к признанию, повторяющему слова самого автора в одном из интервью, что он «своего рода мутант»[411]. Примирив в себе и для себя эти «антагонистические» начала своего бытия, Алеша обретает спокойствие, горькое и светлое: «Мне не надо было больше разрываться между двумя моими «я» — русским и французским. Я принял всё» (101—102).
Переводя роман на язык самоанализа «вибрато славянской души»[412], Макин на разных уровнях стиля использует множество форм рефлексии, согласуя их между собой как элементы аналитического психологизма в традициях Ф. Стендаля, Л. Толстого, М. Пруста. Не ограничиваясь непосредственным запечатлением мысли, строя фразу «по образу идеи» (как того желал Н.Д. Буало), автор постоянно вводит в размышления своего героя глаголы, фиксирующие работу сознания: «я думал», «подумалось мне», «я не понимал», «осознал», «я говорил себе», «я безмолвно вопрошал себя». И вовсе неожиданный в лирическом контексте оборот «и доводя до логического завершения свою мысль… я сказал себе» (103)[413].
Растворяясь в лирическом потоке повествования, ключевые в рефлексивных фрагментах романного текста вводные обороты тем не менее чрезвычайно очевидны. Обильно введенные «стало быть», «выходит», «более того», «ибо», «итак», «как видно», «потому что», «значит» отражают логику мысли, интеллектуализируют текст. В той же роли выступают и часто употребимые как часть фразы «да» и «нет», отмечающие характер развития мысли, концентрирующие внимание на ключевых точках в размышлениях и самоанализе героя-рассказчика. Как то «Да, я был русским. Теперь я понимал, хотя еще смутно, что это значит» (84). Или в осмыслении услышанного в разговоре взрослых эпизода изнасилования Шарлотты: «Нет, эпизод в пустыне меня не ужаснул. Изложенный таким простецким манером, он, я это предчувствовал, уже никогда не сможет освободиться от пустой породы слов и жестов» (85).
Взыскующая истины человеческая душа и взыскующая истины мысль всецело выражаются в многообразных интеллектуальных формах, среди которых преобладают «вопрос», «умозаключение», «афористическая фраза», образующие не только общий рефлексивный стиль романа Макина, но и уплотненную форму рефлексии в отдельные моменты наивысшего устремления к истине. Таков эпизод юношеского стремления Алеши и его сестры постичь через рассказы Шарлотты тайну французского духа, народа, «отличавшегося сказочным многообразием чувств, поступков, взглядов, манеры выражаться, творить, любить» (55). Это умозаключение — исходное для Алеши. Оно, как и, фактически, каждая рождающаяся мысль, неотделимо от воображения, порождающего конкретные образы. Через них «додумывается» мысль, проясняется ими в новом аспекте, как новое во французской сущности — несравненная изысканность во всем — в возникшем облике Марселя Пруста: «Однажды мы пустились по улицам Атлантиды следом за молодым денди, который вошел в кафе «Вебер», очень модное, по словам Шарлоттиного дяди. Он заказал то же, что и всегда, — гроздь винограда и стакан воды. Это был Марсель Пруст. Мы смотрели на этот виноград и на эту воду, и под нашим очарованным взглядом они превращались в блюдо несравненной изысканности» (55). Образы воображения, дополняющие ход мысли, продвигают ее и движут ею, открывают то, что рождается как догадка, полуосознанно, и потому естественно воплощается в форме вопроса: «Еще не смея в это поверить, я безмолвно вопрошал себя: "В чем же все-таки источник вот этой французской сущности, до которой мы пытаемся доискаться, уж не в любви ли?"» (55). Эта сущность французов подкрепляется новыми фактами из рассказов Шарлотты о божественной куртизанке Каролине Отеро, чьи поклонники, кончая жизнь самоубийством из-за любви, поднося к виску дуло своего револьвера, «даже в этом последнем жесте… умели проявить изысканность, достойную прустовской грозди винограда» (55). Неоспоримость этих нравов усиливается воспоминаниями о дяде Шарлотты, который «дрался на дуэли в лесу Марли, защищая честь дамы…» (55). И приверженность французов к любви, проявляющаяся в ней элегантность закрепляется в несущей утвердительный смысл риторической форме вопроса: «А генерал Буланже, этот павший диктатор, разве он не пустил себе пулю в лоб на могиле возлюбленной?» (55). И итог этой рефлексии — приобщение Алеши «к пониманию того, что значит быть французом», — резюмируется в афористически сжатой форме утверждения: «…бесчисленные грани этой ускользающей субстанции составили живое целое. Несмотря на его эксцентричные стороны, это был очень упорядоченный способ существования» (56).
И на протяжении всего романа Макина вопрос, размышление, умозаключение, афористические конструкции — эти многообразные формы рефлексии — суть ее вербальная реальность. Но одновременно и имитация, жизнеподобие интеллектуальных способностей человека в формах их выражения. И потому-то рефлексивные свойства стиля — одно из проявлений «традиционной» формы романа.
Еще в начале 20-х годов Ф. Мориак, определяя суть современного романа, писал, что лучшие романисты «более или менее сознательно пытаются согласовать французскую упорядоченность с русской сложностью»[414]. И этим предвосхитил один из путей вечно меняющейся романной прозы конца XX века, воплотившийся во «Французском завещании». Действительно, в прозе Макина преображаются, переплетаясь, две словесно-художественные традиции: Л. Толстой, Ф. Достоевский, А. Чехов, И. Бунин, Б. Зайцев, Г. Газданов, с одной стороны, и с другой — Ф. Стендаль, Г. де Мопассан, М. Пруст. Обе эти национально-своеобразные традиции, позволяющие новаторски решить множество проблем словесного творчества, единятся и в общем художественном переосмыслении традиционных форм.