Заботы Леонида Ефремова - Алексей Ельянов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ветви старых деревьев покачнулись надо мной, и полетели вниз зеленые капли дождя. Это листья, первые листья! На солнце, на просвет, под голубым небом они кажутся и зеленой дымкой, и паутиной, и легким пухом, пронизанным лучами солнца. А вот уже и лучи стали зелеными, и сразу же голубыми, нет — оранжевыми, они палят глаза огнем. И больно и радостно. Грудь распирает от каждого нового вздоха. Весна! Прохлада! Жизнь! Прана! Совершенство! Я согласен с тобой, Греков!
Под ногами дорожка, посыпанная песком. Стоптанные мои ботинки легко вминают песок, как вминают, втаптывают его ботинки, туфельки, сапоги прохожих. Шагают, шагают между землей и небом мои сограждане, соземляне: то в небо посмотрят, то на деревья, то под ноги, то друг на друга — видят, догадываются, понимают, ищут; и высота нужна им, и заземленность, и что-то колобродит в них вместе с весенними этими соками — и любовь, и ненависть, ясность и туман, и у каждого, наверно, был или будет свой удар по голове... В сущности, это даже кстати: убаюкала, укачала меня размеренная жизнь, а тут... и восторг, и тоска, и правда, и кривда.
Глава седьмая
Ты — надвое. И не знаешь, где ты, в чем наверняка. Кому ты врешь, а с кем по правде. Нет ничего хуже, когда надвое, натрое. Вдребезги.
Спрыгнул с трамвая и, как всегда, пошел к Зое напрямик, дворами, от сквера к скверу, мимо сараек для мусорных бачков... Шел и думал: «Он приезжает. Ее муж, законный отец ее сына».
Снова всплыло это слово — «законно». Когда-то в детдоме я часто пользовался им, оно означало что-нибудь прочное, надежное, очень хорошее. «Законно сделано», — говорили мы о самодельных ножичках. «Законный фильм», — говорили мы о понравившемся фильме. А вот сказать теперь: «законный» отец или муж — это уже что-то другое. Опять закон и сердце. В общем, он приезжает: супруг по закону, отец Веньки.
Венькин расплющенный нос, быстрые хитрющие глаза, растопыренные уши — все отцовское. И коренастый он, как отец. И упрямый, должно быть, и скрытный, и только густой рыжий чубчик, кофейный цвет зрачков, редкие остренькие зубы, пронзительный, сильный голос — в мать, и еще от нее — внезапная нежность. Подойдет и прижмется, вроде бы ни с того ни с сего. Обнимет ноги, уткнется в живот и сопит, поглядывая снизу вверх доверчиво и беззащитно. И вопросы у Веньки внезапные.
— Дядя Леня, что такое горький опыт? Это когда луку поешь?
— Это когда нос разобьешь, — ответил я, поглаживая царапину на Венькином носу. Мы сидели тогда на скамье, вот в этом сквере, где всего восемь тоненьких тополей, крошечная деревянная песочница и какие-то непонятные цепкие кусты, вроде акаций. Венька сидел на скамейке со всеми удобствами, покачивал ногами, сосал свое любимое монпансье и спрашивал меня тоном человека, которому, в общем, не так уж и охота вести беседу:
— Дядя Леня, а кто ты моей маме?
Маленький, рыженький человечек сидел рядом со мной, причмокивая от удовольствия. Все еще покачивались, как два маятника, коротенькие ножки, им было хорошо и безразлично. Так могло показаться издали сонным старушкам, сидевшим напротив. Но вот остановились ножки, Венька замер, взглянул на меня быстро, как будто невзначай, и взгляд его был взглядом взрослого и печального человека.
Кто же я такой его маме и ему самому? Он знает все. Давным-давно все знает и во всем разобрался, и теперь ему нужны мои слова лишь для подтверждения, для полной ясности. Должно быть, много раз уже спрашивали во дворе Венькины друзья и подружки: «А кто этот дядя, который приходит к твоей маме?» Что же ответить? Кто я Зое и Веньке? Я возил его в саночках. Я помню, как он болел воспалением легких, метался в жару. Я учил его в Сестрорецке плавать. А сколько раз я гулял с Венькой по городу, рассказывал о себе, о мальчишках из своей группы всякие смешные и грустные истории. Веньке все было интересно, и во всем ему хотелось сравняться со мной. Он даже привык париться со мной в бане, бесстрашно обхлопывая себя ладошками и березовым веником на средней ступеньке парилки; ему хотелось, чтобы я хлестал себя покрепче, чтобы дух в парилке был пожарче и чтобы я оказался самым выносливым из всех молодых и старых распаренных мужиков. Венька гордился мной, а я гордился им. Порой даже казалось мне, что и оттопыренные уши, и кривоватенькие ноги, и расплющенный Венькин нос — все мое. Так вот, кто же я? Венька ждет. Я прижал его к себе. Только с виду он кажется плотным, а на самом деле худенький, прощупываются ребра и острые плечи. Я не смотрю на Веньку, но знаю, какие у него глаза.
— Я друг твоей мамы, Венечка. И тебе я друг. Мы ведь друзья, правда же? Ты хочешь быть всегда моим другом?
Неожиданно я услышал тихое-тихое:
— Я хочу, чтобы ты был моим папой.
Я тогда ничего не смог ответить, а теперь решено, пусть так и будет. Пусть так и будет, как хочет Венька.
Зойка, Зоенька, я не волновался так даже в самый первый раз, когда мы шли с Мишкой к тебе. Я тогда не знал еще, что мое жадное, горячечное предчувствие встречи, можно сказать, ничто в сравнении с тем, что кипит, и жалуется, и страшится во мне теперь. И все теперь не так и не то. И двор другой. Тогда он показался мрачным, ободранным, где только кошкам хорошо, а теперь вижу: двор как двор. Даже есть в нем что-то уютное. И новая краска на стенах, не белая, не желтая, а вот именно уютная, теплая, домашняя. Цвет и свет этой краски проник даже внутрь дома, в комнаты. Помнится, как только дом начали красить снаружи, чуть ли не всем жильцам сразу захотелось отремонтировать свои жилища, подновить их, выбросить рухлядь. Зойка тоже тогда взялась за ремонт. Мы вместе с ней занимались обновлением жилья, и через двое суток комнату было не узнать, как будто приподнялся потолок, раздвинулись стены, как будто солнце заглянуло в окно. Даже странно, что много лет такая вместительная комната знала лишь один мрак и запустение. Должно быть, это было оттого, что две такие разные женщины жили вместе, у каждой была своя койка, свой мир, свои слишком спорные требования и желания. Люська теперь замужем, уехала в Мурманск, и Зойка с Венькой стали здесь полными хозяевами.
Нет, скоро хозяином здесь по закону должен стать другой человек — он возвращается в свой дом. А куда же еще ему возвращаться? Вон его сын.
— Эй, с дороги, куриные ноги!
Венька несется сломя голову на стареньком двухколесничке, который мы вместе купили. Угодил парню больше, чем всякими другими игрушками. С утра до позднего вечера Венька на верном своем коне выделывает на асфальте всякие замысловатые кренделя.
— Эй, с дороги!
Голуби шарахаются в разные стороны, кричат и ругаются девчонки, а рыжему джигиту только это и нужно. Он издали кричит мне с восторгом:
— Дядя Леня, смотри! — И ноги задираются вверх, педали крутятся сами, а Венькина мордочка сияет от счастья и гордости. И вдруг — бух-тарах-бах. Велосипед в сторону, а Венька быстро встает, потирая ногу.
— Да ты что, дурачок! Разве так можно лихачить, права отберу, — выговариваю я не сердито, а испуганно.
У Веньки на лице гримаса, но он терпит, потирая колено, и быстро-быстро, слегка даже заикаясь (это что-то новенькое у него), говорит мне:
— Ерунда, дядя Леня, не больно. Тебя мама ждет. Она тоже ананас купила.
Я тоже принес ему ананас. Их, наверное, сегодня продавали всюду.
— Тогда на-ка вот, возьми мой себе и съешь его тут с дружками. На, держи. Перочинный ножичек у тебя есть, сам и разрежешь.
Я смотрю на ананас, похожий на кактус, в детских руках он кажется огромным. Я смотрю на Венькину мордочку, уже забывшую о боли, вглядываюсь в его кофейные глаза и вспоминаю, как мы с Зойкой провожали его в детский оздоровительный лагерь. Я смотрю на малыша, как смотрел в тот раз, когда Венька прилип к стеклу автобуса, медленно тронувшегося в путь.
Венька забыл свой велосипед, пошел с ананасом через двор туда, где за углом дома был еще один дворик и маленький сквер, — там, должно быть, играли мальчишки, его сверстники. «Я хочу, чтобы ты был моим папой...» Пусть так и будет.
Я поднял велосипед и пошел к знакомым ступенькам с железными перильцами — шесть ступенек и перильца были расположены таким образом, что, поднимаясь к Зойкиной двери, я видел слева ее окно и даже мог дотянуться до стекла, постучать, как стучал когда-то Мишка. В правой руке я держал велосипед, а левая была свободна, и вот я уже было потянулся, перегибаясь через перильца, но что-то остановило меня, какое-то новое чувство. Захотелось позвонить, подождать, когда откроется дверь, или громко постучать. Не было уже ни тревоги, ни какой-то мучительной неясности, все вдруг стало простым, отчетливым, радостным: вот я иду в свой дом, несу велосипед моего сына, и вот сейчас, прежде чем открыть дверь, отдернет, распахнет новенькие тюлевые шторы моя жена. И шторы распахнулись, — Зоя ждала меня.
Нетерпеливо открывалась дверь, я опустил велосипед на пол, прислонив к стене, чтобы он не помешал мне обнять Зою. Я хотел расцеловать ее еще здесь, на площадке лестницы, до того, как мы войдем в комнату, прокравшись по старой привычке на цыпочках мимо чутких дверей соседей.