Золи - Колум Маккэнн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы ехали четыре дня, от зари до темноты. Проехали через деревню, где на колокольне висели часы с четырьмя циферблатами, каждый из которых показывал свое время. В лавках шла бойкая торговля, на рынке толпился народ. Мы въехали на площадь, и плечи дедушки окаменели.
У лестницы, ведущей к входу в церковь, стояли милиционеры, смеялись, курили. Услышав цоканье копыт Рыжей, все замолчали. Из-за колокольни выехал бронированный грузовик.
— Сиди тихо! — велел мне дедушка, хлестнул Рыжую по крестцу, и мы рысью промчались мимо церкви и выехали на дорогу, тянувшуюся среди полей. — Фашистские твари! — сказал дед.
Мы стучались в каждую дверь, прося еды, и поздно вечером выехали на дорогу, шедшую в зарослях ежевики. Она привела к каменному дому, окруженному высокими деревьями. С подоконника на нас смотрела кошка.
Дедушка договорился с крестьянином, хозяином дома, что за починку фронтона тот накормит нас супом и даст денег. Крестьянин сказал:
— Валяй, почини сначала стену, видишь, штукатурка обвалилась.
— Не могу, ребенок есть хочет, посмотри на нее, нам нужны деньги на еду, — сказал дедушка.
— Тебе дай денег, ты удерешь, объегоришь меня, — сказал крестьянин.
— Я починю тебе стену, если накормишь ребенка, — сказал дедушка.
Крестьянин вышел из дома с небольшой миской борща для нас обоих. Мы пили, прикасаясь губами к одному и тому же месту на краю миски. Борщ был водянистый.
— Бывают времена в жизни чистого фонтана, — сказал дедушка, — когда даже он должен научиться проглатывать мочу.
Ту ночь мы провели на заросшем сорняками поле позади крестьянского дома. У крестьянина было радио, до нас доносились голоса дикторов, но никаких сообщений о расправах мы не услышали. Я прижалась к дедушке и спросила, почему же наша семья не попыталась уйти по льду озера. И он ответил, что мой отец силен, но не настолько, чтобы убежать от фашистов, а моя мать — еще сильнее, но у нее сила другого рода, а мой брат, конечно, пробовал, но его, наверное, отогнали от дальнего берега. Дедушка посмотрел вдаль.
— Пусть Господь или кто-нибудь другой помилует душу твоей младшей сестры.
Когда стемнело, дедушка затянулся самокруткой и сказал:
— Лед, ломаясь, посылает всем нам предостережение, детка. Милиционеры окружили озеро своими кострами и ждали, когда потеплеет. Никто не ушел живым. Нам повезло, что нас не нашли.
Он провел лезвием ножа по подушечке большого пальца. Я спросила, глубоко ли озеро и что будет, когда лед совсем растает, но дед отрезал:
— Хватит вопросов, они скоро станут mule — духами, их не надо беспокоить, они этого не любят.
— Может, они смогли уплыть, — предположила я, — подо льдом.
Он посмотрел на меня и только вздохнул. Я спросила, стали ли и лошади духами, а он повторил:
— Хватит вопросов, девочка, — но позже, уже ночью, он лег рядом со мной и сказал, что не хочет представлять себе, как затрещал лед, как дико заржали лошади, как скрипели колеса кибиток, как сипло дышали милиционеры. Он ущипнул меня за щеку и рассказал сказку о кузнице, гвоздях и небе, которое поставили на место и прибили сильными руками, добавил, что еще много хорошего случится в далеком будущем.
Утром крестьянин вышел из дома и велел:
— Убирайтесь!
Дедушка шлепнул Рыжую по крестцу и попросил оставить большую дымящуюся кучу у крестьянского дома, но она не оставила. Мы поехали дальше, но это стало дедушкиным любимым изречением, шуткой, которую он постоянно повторял там, где ему не нравилось:
— Давай, лошадка, навали-ка.
Я рассматривала своего деда с пристрастием, не упуская ни одной детали. Он состоял из чудных вещей. У него было три рубашки — он считал, что человеку больше и не надо. Носил он их, выпустив расстегнутый ворот поверх черного пиджака. Огромные усы изгибались луком, теряясь в длинной бороде. Нос ему ломали много раз, так что на нем торчали косточки. На шляпе дед носил значок с портретом Маркса, но, подъезжая к деревне, прятал шляпу за пояс, и на этом месте пиджак у него топорщился.
— От этого значка одни неприятности, — говорил он.
Дедушка курил очень тонкие самокрутки, которые зажимал между безымянным пальцем и мизинцем правой руки. От самокруток из виноградных листьев пальцы у него окрасились в зеленый цвет, в воздухе за ним оставался табачный след.
Дедушка считал, что ему тридцать девять лет. Моя бабушка покинула этот мир за несколько лет до моего появления на свет. Во внутреннем кармане пиджака дед носил ее фотографию, истертую оттого, что он постоянно доставал ее из кармана. Детей у дедушки было много, но всех, кроме одного, уже похоронили. Этот последний пока был жив, но ушел к гаджикано, чужакам, а это означало, что он все равно что мертв. О нем никто не говорил, даже имя его не упоминалось. С раннего детства дедушка звал меня Золи, именем мальчика, своего первого сына. Иногда я даже не отзывалась на другое свое имя, Мариенка. Дедушка говорил, что важнее всего не само имя, а то, кто его дает, и плевать, что об этом говорят другие. Пусть они катятся к черту или уходят в глубокую воду.
— Мы полны имен, — говорил он, — и так будет всегда, такова наша судьба.
Так мы с дедушкой и ехали, оставляя все позади. Шоколадную фабрику, завод, где делали шины. Реки. Горы. Их мы называли Дрожащими горами, хотя, конечно, знали, что на самом деле это Карпаты. Дед шел рядом с кибиткой, меряя землю ногами в блестящих сапогах до колен, собиравшихся в гармошку у лодыжек. На правом сапоге сзади разошелся шов. Я любила свешиваться с задка фургона и смотреть на этот разошедшийся шов, который, казалось, говорил со мной: разрыв то расширялся, то сходился, то расширялся, то сходился, хотя на некоторых участках дороги сапог молчал. Я тогда была совсем мала, дочка, и не понимала, почему мою семью выгнали на лед.
Помню, как в предыдущую весну я проснулась рано утром вместе с братишкой и старшей сестрой. Мать с отцом еще спали, и грудная Анжела тоже. Я заглянула в зелфью, люльку, которая свисала с потолка, увидела, как тихо колышется