Отражение - Дик Фрэнсис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Выяснилось, что во время похорон отца дом его родителей ограбили.
Полуодетые жокеи, в кальсонах, по пояс голые, в шелковых блузах, натягивали нейлоновые рейтузы и сапоги и вдруг разом застыли, как в «стоп-кадре». Разинув рты, они уставились на Стива.
Машинально я вытащил свой «никон», взвел затвор и сделал пару снимков, но все так привыкли к этому, что никто не обратил на меня внимания.
— Ужасно, — рассказывал Стив. — Просто омерзительно. Она приготовила пирожные и всякие сладости, мама то есть, для теток и для остальных гостей, чтобы поминки устроить после кремации, а когда мы вернулись, все было разбросано, растоптано, начинка, варенье, все — на стенах и на ковре. И на кухне все вверх дном перевернуто… и в ванной… Как будто в дом ворвалась толпа детей, устроила кавардак и загадила все, что можно. Да только дети тут ни при чем… Полиция говорит, что дети бы ничего не украли.
— А у твоей матери горы бриллиантов были, что ли? — насмешливо спросил кто-то.
Кое-кто из жокеев засмеялся, и обстановка несколько разрядилась, но многие искренне сочувствовали Стиву, и он, видя, что его слушают, с готовностью продолжил свой рассказ. Я тоже слушал Стива и не только потому, что в Сандауне наши вешалки были рядом, так что деваться мне было некуда, но и потому, что мы с ним отлично ладили, хотя и не были друзьями.
— Они ободрали папину лабораторию, — сказал он. — Просто содрали все со стен. Это совершенно бессмысленно… я и в полиции так сказал… другое дело, если бы они взяли то, что можно продать: увеличитель там или проявочную машину… Но они взяли все его работы, все фотографии — он столько лет их делал. Все исчезло! Ужас, вот ужас-то. Мама в этой разрухе, папа умер. У нее теперь от него ничего не осталось. Совсем ничего. А еще они украли ее меховую куртку и духи — ей папа на день рожденья подарил, она их даже не открывала ни разу. Сидит плачет…
Он вдруг замолчал, судорожно сглотнул и как-то весь сжался. Хотя Стиву уже исполнилось двадцать три и он жил отдельно, он оставался домашним мальчиком и был трогательно привязан к родителям.
Многие недолюбливали Джорджа Миллейса, но Стив всегда гордился отцом.
У тонкокостного, хрупкого Стива были сверкающие темные глаза и сильно оттопыренные уши, что придавало всему его облику несколько комичный вид. Но по натуре он был редкостный зануда, и даже без столь серьезного повода, как сегодня.
— Полиция сказала, что взломщики от злости переворачивают квартиры вверх дном, крадут фотографии, — говорил Стив. — Что это в порядке вещей, еще надо спасибо сказать: могли бы и нужду там справить, стулья порезать и диваны, мебель поцарапать. Такое бывает сплошь и рядом. — Он пересказывал эту историю всем, кто заходил в раздевалку, а я, закончив переодеваться, вышел наружу для участия в первом заезде и в этот день больше не вспоминал об ограблении Миллейсов.
Наступал день, которого я с нетерпением и страхом ждал уже месяц: Рассвет должен был участвовать в сандаунских показательных скачках с препятствиями. Важная скачка, хорошая лошадь, отсутствие серьезных противников и большой шанс на выигрыш. Мне редко так везло, но я никогда не говорил «гоп», пока не проскакивал мимо финишного столба. Я знал, что Рассвет прибыл на скаковой круг в отличной форме, ну а мне лишь оставалось благополучно выступить в первой скачке — скачке для новичков, а потом, если удастся выиграть большие показательные скачки, тренеры и владельцы лошадей, расталкивая друг друга, будут наперебой предлагать мне фаворита для участия в скачках «Золотой кубок».
В день я, как правило, участвовал в двух заездах и был бы счастлив, если бы к концу сезона вошел в число двадцати лучших жокеев. Многие годы я утешал себя мыслью, что скромность моих достижений всецело объясняется ростом и весом. Сколько я ни морил себя голодом, все равно меньше шестидесяти восьми килограммов без одежды не весил, и в результате, стоило мне прибавить хотя бы килограмм, меня отстраняли от участия в скачках. Обычно за сезон я участвовал в двухстах скачках и выигрывал около сорока. Я знал, что считаюсь «сильным», «надежным», «неплохо беру препятствия», но «не всегда умею сделать рывок на подходе к финишу».
В молодости большинство людей наивно полагает, что когда-нибудь им удастся дойти до желанных вершин в избранном деле и что сам подъем наверх — всего лишь простая формальность. По-моему, именно эта иллюзия движет людьми, но где-то на полпути они поднимают глаза на вершину и понимают, что им никогда до нее не добраться, что счастье — это просто смотреть вниз и наслаждаться открывающимся видом, а вершина — да бог с ней. Лет в двадцать шесть я понял, что достиг своего потолка, но, как ни странно, вовсе не считал себя обделенным. Я никогда не был особенно честолюбив, но работать старался на совесть. Если лучше не получается, что ж, значит, выше головы не прыгнешь. Поэтому я никогда не завидовал призерам «Золотого кубка».
В тот день в Сандауне я закончил скачки для новичков пятым из восемнадцати жокеев, «хорошо, но без воодушевления». Как обычно, мы с лошадью делали все, что в наших силах.
Я переоделся в камзол тонов Рассвета и в надлежащее время вышел на площадку для выводки, предвкушая предстоящую скачку. Там меня уже ждали тренер Рассвета, за конюшню которого я регулярно выступал, и владелец лошади.
Я поделился с ними своей радостью — наконец-то кончился дождь, — но владелец Рассвета нетерпеливо прервал меня взмахом руки и сразу перешел к делу.
— Сегодня ты проиграешь, Филип.
— Я уж постараюсь выиграть, — улыбнулся я.
— Ты должен проиграть, — резко сказал он. — Понял? Я поставил на другую лошадь.
Меня охватили смятение и ярость, и я не пытался это скрыть. Он и раньше проделывал такие штуки, но в последние три года как будто утихомирился. Он отлично знал, что мне претит нечестная игра.
Владелец Рассвета Виктор Бриггс был крепко сбитым мужчиной лет сорока. О нем самом и о том, чем он занимается, я не знал практически ничего. Замкнутый, скрытный, он всегда появлялся на скачках с непроницаемым, мрачным выражением лица и со мной почти не разговаривал. В любую погоду он носил темно-синее плотное пальто, широкополую черную шляпу и толстые черные кожаные перчатки. В прошлом профессиональный игрок, он слыл человеком безжалостным, так что сейчас у меня не было выбора: либо делать то, что он говорит, либо лишиться места. Когда я начал работать у своего тренера, Гарольда Осборна, тот прямо мне сказал — если я не буду слушаться Виктора Бриггса, меня — уволят.
Для Виктора Бриггса я проигрывал скачки, которые мог выиграть. Нужно было что-то есть и выкупить закладную на дом, а для этого необходимо было выступать за большую хорошую скаковую конюшню. Вылети я из нее, другой могу и не найти. Конюшен не так уж и много, а работать с Осборном мне нравилось. Поэтому я делал что велено и держал язык за зубами. Не я первый, не я последний.
С самого начала Виктор Бриггс предложил мне за проигрыш кругленькую сумму. Я отказался: сказал, что если должен — проиграю, но денег не возьму. Он обозвал меня чистоплюем, но после того, как я во второй раз отверг его предложение, больше ни словом не обмолвился о взятках.
— Почему ты не берешь деньги? — спросил меня тогда Гарольд Осборн. — Не забывай: это те самые десять процентов, которые ты бы получил за выигрыш. Мистер Бриггс возмещает тебе их, вот и все.
Я покачал головой, и на этом разговор кончился. Может, я и впрямь дурак, но, как бы там ни было, видимо, Саманта, или Хлоя, или кто-то еще внушили мне неудобную, неприятную мысль о том, что за грехи нужно платить. Уже больше трех лет мне не приходилось брать грех на душу, а потому слова Бриггса вызвали у меня особую ярость.
— Я не могу проиграть, — с жаром возразил я. — Рассвет сегодня фаворит. В этой скачке ему нет равных. И вы это знаете.
— Делай, как сказал, — отрезал Виктор Бриггс. — И говори тише: распорядители услышат.
Я взглянул на Гарольда Осборна. Он делал вид, что не слышит Виктора Бриггса, и неотрывно глядел на лошадей.
— Гарольд, — позвал я.
Он равнодушно взглянул на меня.
— Виктор прав. Деньги поставлены на другую лошадь. Ты должен проиграть. Если ты выиграешь, это влетит нам в кругленькую сумму.
— Нам?
Он кивнул.
— Нам. Вот именно. Если нужно, упади. Если хочешь, приди вторым. Но не первым. Ясно?
Я кивнул. Ясно как божий день. Три года спустя старое начиналось сызнова.
Пустив Рассвета в галоп, я подъехал к старту, и, как и прежде, мое бунтарство смирилось перед лицом суровой действительности. Если я не мог позволить себе лишиться работы в двадцать три года, то в тридцать — и подавно. Меня знали, как жокея Осборна. Я работал у него уже семь лет. Если он вышибет меня, то в других конюшнях мне придется работать только на подхвате, всегда быть запасным жокеем, пока обо мне окончательно не забудут. Он не скажет журналистам, что избавился от меня, потому что я перестал проигрывать по приказу. Он скажет им (конечно, с нескрываемым сожалением), что ему нужен жокей помоложе… ведь он, в конце концов, печется об интересах владельцев… ужасно грустно, но карьере любого жокея приходит конец… жаль, конечно, но время-то не стоит на месте, верно?