Шляпа «Мау Мау» - Алексей Сейл
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
После обеда с Блинком я вернулся домой страшно возбужденным, вероятно, предчувствуя то, что меня ждало. Жена расставляла цветы в холле. В то время мы жили в многоквартирном доме на краю Хэмпстедской пустоши, который назывался «Изопод‑1» и был сконструирован в соответствии с принципами социализма известной группой архитекторов, носившей то же имя. Когда–то до войны на первом этаже располагалась общественная столовая, где за шесть пенсов подавали питательные вегетарианские блюда, а в баре устраивались фольклорные концерты. Но теперь это помещение стояло опустевшим.
— Как твой обед с Блинком? — спросила она.
— Катастрофа.
— Я же говорила, что тебе нужно обратиться к Клариджу.
— Не в этом дело. В этом тоже, но все еще фантастичнее. «Каспари и Миллипед» переходят в распоряжение немецкой корпорации по производству отравляющих веществ или еще чего–то в этом роде, поэтому я сказал, что ухожу от них.
Моя вторая жена Аннабель была гораздо моложе меня. Высокая блондинка с нежным лицом и поразительной осанкой, подчеркивавшей красоту ее груди, она вечно испытывала проблемы с мужчинами. В университетские годы студенты то и дело после вечеринок обнаруживали ее взлохмаченной в своих постелях, и она лепетала что–нибудь вроде: «Я просто устала, можно я здесь переночую? Честное слово, мы ничем таким не будем заниматься, просто обнимемся». Она постоянно преследовала мужчин, которые ей нравились, занимаясь то теннисом, то робототехникой, чтобы быть к ним поближе; впрочем, это мало помогало, хотя она и могла бы изобрести играющего в теннис робота задолго до появления Пита Сампраса.
С другой стороны, моя первая жена Фрэнсис была кривоногой коротышкой с довольно заметными усиками и целой коллекцией родинок, которой иногда приходилось выставлять мужчин палкой, особенно Артура Кестлера (которому это, впрочем, очень понравилось).
Фрэнсис бросила меня вскоре после выхода моего первого сборника стихов, принесшего мне известность, заявив, что у меня тяжелый характер. Она отправилась жить в Израиль в кибуц, который вскоре погряз в насилии и развалился из–за того сексуального напряжения, которое она генерировала. После этого Фрэнсис отправилась путешествовать по Ближнему Востоку, и волнения, вызываемые ею, стали одной из причин возрождения исламского фундаментализма.
Моя юная жена Аннабель вышла за меня замуж потому, что я без всякой инициативы с ее стороны начал приставать к ней на вечеринке в Мейфере. То, что она сбежала от меня после того, как я ушел от Каспари и не смог найти другого издателя, изумило не только меня» но и всех наших друзей. Никто и не думал, что моя слава так для нее важна, зато многие догадывались, что настоящей причиной послужил ее роман с Тедом Хьюзом.
На самом деле мы бы вполне смогли пережить потерю издателя, доконал нас судебный процесс. Мы сейчас живем в более цивилизованное время, когда все уже знают, что человек в состоянии глубокого стресса, не отдавая себе в этом отчета, может автоматически красть разные мелочи, то есть совершать магазинные кражи. Но даже в те времена, если бы меня застукали выходящим из «Фортнамс» с банкой соленых грецких орехов под полой, никто бы не стал возбуждать против меня дело, а вот зоопарк почему–то счел, что не может себе позволить такое понимание. К тому же я должен винить свою всеядность, ибо кроме других многочисленных занятий, которым я посвящал свое время, я еще вел и свою собственную регулярную программу по местному радио, которая называлась «Нравственный подвал». Раз в неделю я прочитывал импровизированную лекцию без заранее подготовленного текста на тему нравственного упадка в обществе: внебрачные дети, покупки в рассрочку, недостаток цивилизованности в бытовых отношениях, футболисты, зарабатывающие более десяти фунтов в неделю, и, конечно же, кражи. И хотя в результате пострадал не украденный мной пингвин, а я сам, так как он меня капитально исклевал, пока я его нес под пальто, меня в течение трех месяцев мучили в Королевском суде Вандсворта, а пресса безжалостно клеймила за лицемерие и жестокое обращение с животными. Последнее обвинение оказалось особенно болезненным, так как я всегда являлся ярым защитником нрав животных и думаю, что забрал пингвина с собой в своем стрессовом состоянии исключительно из–за того, что на улице было очень холодно.
После ухода жены я продал квартиру и на оставшиеся сбережения купил домик в Литлтон — Стрэчи. Я хотел наказать себя, подвергнуть себя ссылке, лишить возможности встретиться со старым другом на Стрэнде. Я оставил себе лучшую мебель из хэмпстедской квартиры, которая к тому времени являла собой образец скромного городского уюта: деревянные диван и кресла, обитые мокетом, платановый шкаф, столовый гарнитур от Эрколя, светильники от Арте Люче, обюссоновские ковры. Все это было столь же неуместно в маленьком сельском домике, выстроенном в свое время для господского шофера, как и я сам. К тому же я сохранил свою одежду, которая в моем новом буколическом доме выглядела не менее дико.
Однако, приобретя охотничье ружье и получив в подарок от Ларкина уродливую поливиниловую шляпу, которая мне никогда не нравилась, я, похоже, утратил способность писать стихи.
Впрочем, несмотря на исчезнувшее вдохновение и переезд в Литлтон — Стрэчи, я продолжал придерживаться рабочего распорядка поэта. Каждый день в течение тридцати лет я просиживал по три часа утром и три часа днем за своим рабочим столом в маленькой спальне, окна которой выходили в поля, и писал… в сущности, ничего серьезного: иногда пару случайных строчек, иногда четверостишие. Несколько раз мне удавалось написать стихотворение целиком, и тогда казалось, что дар вернулся ко мне, но уже вечером того же дня я понимал, что это полная ерунда. Однажды после четырех дней лихорадочной работы мне действительно удалось написать что–то стоящее. К несчастью, выяснилось, что это уже было написано за сто лет до меня викторианским сентименталистом Ковентри Пэтмором.
Сейчас, однако, все обстояло иначе. Уже два месяца я страшился признаться себе в этом, страшился даже думать, но ко мне начало возвращаться что–то истинное. После тридцатилетней немоты слабый, робкий голосок неуверенно заговорил рифмованными строчками. Я с трудом мог его расслышать, но каждый день садился за стол в спальне, которая величественно называлась моим кабинетом и окна которой выходили на сараи, где томились разные животные в зависимости от того, что Сэм на этот раз считал для себя прибыльным, и начинал внимательно к нему прислушиваться.
А он хотел рассказывать мне о том, что все время находилось у меня перед глазами, — о виде, открывавшемся из окна кабинета. Когда я только приехал, то, сидя за этим же самым столом и из этого же самого окна, я мог видеть целую мозаику мелких полей, часть из которых была обсажена кустарником, большой пруд, а далеко слева прелестную рощицу древних широколиственных деревьев. Теперь там не было ничего, кроме огромного пространства, засаженного ярко–желтым рапсом. (И кто только выдумал такое название?) Этот кричащий цвет, напоминавший защитные жилеты членов Королевского автомобильного клуба, всегда казался мне чуждым английской провинции. За долгие годы изгороди разрушились, пруд засыпали, и я никогда не забуду того страшного дня, когда начали вырубать рощу. Так однородность сменила разнообразие, и повсюду восторжествовала монотонность. С тем же я сталкивался и когда выходил на прогулку: еще несколько лет назад здесь можно было наслаждаться видом и пением самых разнообразных птиц, но с исчезновением кустарников и деревьев, сколько бы ты ни ходил, никого, кроме лесных голубей, увидеть не удавалось. К тому же раньше вокруг было гораздо больше тропинок — каждый раз можно было свернуть по новой и даже не догадываться о том, куда она тебя выведет. Теперь все тропинки заасфальтировали, и все они вели к более или менее одинаковым жилищам. И я вдруг начал понимать, что мое путешествие из юности к старости было точно таким же — от изобилия возможностей к полному их отсутствию, от бессчетного количества путей и обещания бесконечности непознаваемого к единственной прямой тропинке, которая неумолимо вела к последней оставшейся загадке — к могиле.
Складывавшаяся в моей голове поэма должна была представлять из себя эпос или, вернее, длинное размышление в духе «Прелюдии» или «Путешествия» Вордсворта. Сначала я забавлялся тем, что пытался выразить это в прозаической форме, однако после нескольких недель борьбы с образом рядового человека и его жизни я понял, что это невыразимо банально. Последующие недели я посвятил перечитыванию великих эиосов, включая «Беовульфа» в переводе Симуса Хини. Должен признаться, что критические отзывы о нем вызвали у меня дикую зависть: «Для переложения англосаксонского эпоса Хини избрал легкую ритмизированную прозу, органически присущую ирландцам. Он воспроизводит аллитерирующую ткань англосаксонского стиха… блистательно, гениально» и т. д. и т. п. И ведь эта несчастная поэма когда–то была бестселлером! И похоже, многие считали, что он сочинил ее сам. Мне даже пришло в голову, не перевести ли «Песнь о Роланде» рубленым стихом участника Второй мировой и не выдать ли ее за современный взгляд на войну, вместо того чтобы браться за самостоятельное произведение. Однако я смирил себя чтением «Илиады», «Одиссеи» и конечно же «Потерянного рая». Последний, похоже, дал мне тему для моей поэмы, за которой должна была последовать и определенная поэтическая форма. Однако, поскольку целью поэзии является вызов эмоций и создание определенного душевного состояния, а также полет фантазии в еще неведомые миры, стихотворная форма и угрожающие ритмы мильтоновского эпоса абсолютно не соответствовали моей цели, заключавшейся в том, чтобы пробудить в читателе одновременно печаль и гнев. Я совершенно не стремился к ритмичности и эмоциональному накалу.