На сопках маньчжурии - Павел Далецкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Доложить, что ли? — испытывая, спросил Корж.
— Доложи.
Корж встал, но идти медлил, ожидая, что Емельянов крикнет: «Постой, куда ты, тебе и сказать нельзя, сразу уж и пошел!» Но Емельянов молчал, и тогда Корж спустился с бугра и остановился около Логунова с рукой, поднятой к бескозырке.
— Ваше благородие, Емельянов говорит, что пушку можно поднять, а как поднять — знает он.
— Так чего же он не подымает? Пусть подымет.
Корж заторопился к пушке, крича:
— Емельянов, иди… его благородие велят!..
Артиллерийский офицер с сомнением посмотрел на высокого солдата, который медленно направился к пушке. Шел он широким шагом, ступая не в чужой след, как это делали все, а прямо по целине.
Солдаты у пушки расступились.
Емельянов обошел пушку со всех сторон, точно видел ее впервые. Потрогал колесо, ударил ногой по лафету.
Артиллерийскому офицеру все это показалось несерьезным. Что может придумать этот солдат?
— Надо ехать за ломами, — сказал он Логунову. — А куда ехать? В Шалиньпу нет ни одного.
Емельянов подошел к лошадям. Они стояли, понурив голову.
— А ну, отойди, — попросил Емельянов бородатого фейерверкера.
— Вот оказия: командует! — проговорил Куртеев, с удивлением смотря на Емельянова, у которого точно пропали его угловатость и неловкость.
Емельянов не обратил внимания на слова взводного. Он огладил коней широкой ладонью, похлопал по мордам, осмотрел упряжь, приговаривая:
— А ну, стой! А ну, не мотай! Да стой, говорят тебе!
И опять поправлял упряжь, и опять оглаживал и похлопывал. Кони поводили ушами и следили за ним глазами.
— Хорошие кони, — сказал он. — Такие две пушки вытянут. Но с конями, между прочим, требуется конскую душу знать.
«А ведь, пожалуй, вытащит», — подумал Логунов, с интересом следя за Емельяновым, этим не способным ни к чему солдатом.
Емельянов расстегнул ремень, повесил его на шею и сказал негромко бородатому фейерверкеру:
— На коня не садись, возьми повод и зови коней полегоньку, а вы… под второе колесо, — указал он солдатам.
Сам он положил руку на правое, глубоко провалившееся.
— Чудак человек, — усмехнулся Куртеев, — да что, этого не делали, что ли?
— Ну-ну, Куртеев! — крикнул Логунов. — Не мешай, пусть распоряжается.
Шесть солдат подошли к левому колесу, двенадцать рук ухватилось за спицы и шину.
— Но, но! — выкликал Емельянов однотонным, негромким голосом. — Но, но…
Лошади переступили ногами, фейерверкер зачмокал, Емельянов присел и подставил плечо под колесо.
— С ума, видать, сошел, — пробормотал Куртеев.
— Но, но! — повысил голое Емельянов.
Он широко расставил ноги и уперся плечом в колесо. Несколько секунд ноги его скользили, потом окаменели.
— Но, н-но! — натужно крикнул Емельянов.
Кони тянули, почти присев на задние ноги. Вдруг правое колесо дрогнуло, и пушка слегка выпрямилась.
— Под правое, под правое! — не своим голосом заорал артиллерийский офицер, бросаясь к пушке. — Помогите ему!
Пушка выпрямлялась все более и более. Четверо солдат подбежали к правому колесу, у которого дугой согнулся Емельянов.
— Не трожь! — бросил он.
Темное, загорелое лицо его стало медным. Он не двигался, но в этой неподвижности чувствовалось чудовищное напряжение.
Зрители обступили его плотным кольцом.
— Нет, не одолеть!
— Не говори под руку! Видишь, идет.
— Идет, да не выйдет. Она ведь вросши…
— Тише!
«Надорвется», — подумал Логунов.
Но в эту минуту колесо вырвалось, пушка тронулась; под колеса бросали колья, кони приседали; фейерверкер, выпучив глаза, тянул за поводья, пушку подталкивали, она въезжала на бугор.
— Черт знает что, — проговорил Логунов. — Ведь поднял!
Пушка стояла уже на дороге, на сухом, твердом бугре. Артиллерийский офицер, непрестанно повторяя «спасибо», угощал Емельянова водкой из своей фляги.
Потом он долго махал фуражкой вслед уходившему с полуротой поручику. Логунов шел, донельзя удивленным Емельяновым. «Смотри пожалуйста», — думал он.
Узкую дорогу сплошь забили отступающие войска, Строевые части нагоняли медленно тащившиеся обозы и обходили их по колени в грязи. Грязь была желтая, липкая, смертная, отнимавшая у человека все силы…
Грязь, чудовищная жара, солдатская выкладка, тяжелые сапоги, винтовка…
В грязи валялись сломанные колеса, передки, оглобли, разбитые, вернее, разорванные на части повозки.
Логунов шагал, как и все, грязный, мокрый. Длинный марш сменялся коротким отдыхом в деревне или на склоне сопки, Логунова вместе с другими офицерами вызывали к Свистунову. «Опять будем рыть окопы», — говорил Свистунов. Окопы рыли, и через день разгорался бой. Правда, не жестокий, не похожий на бой под Вафаньгоу. Японцы осторожно наступали, уверенные, что русские в конце концов уйдут сами, — зачем же лить кровь?
Наутро японцы действительно обнаруживали сопки покинутыми. С криками «банзай» занимали они русские окопы и на самом высоком месте водружали свое «восходящее солнце».
О чем Логунов думал в эти дни переходов и боев?
О японцах, о Маньчжурии и Китае, но больше всего о русском солдате, то есть о русском народе, к которому впервые стал так близок. Потому что в этом походе между солдатами и офицерами рушились многие из обычных преград. Все были вместе, и все было общее: и трудности до́роги, и превратности боя, и даже кухня, ибо буфет офицерского собрания исчез и солдаты за свой счет кормили офицеров. Он много разговаривал с Коржом. Разговоры с Коржом касались главным образом Дальнего Востока и дальневосточной жизни.
Корж охотно рассказывал про свою семью, которой он, видимо, гордился, про деда своего Леонтия — тигрятника и соболевщика. В Раздольном, когда дед пришел в Уссурийский край, было всего шесть изб, а Владивосток и на город не походил.
Рассказы Коржа нравились Николаю, они подтверждали его мысли о силе русского человека, о красоте и силе русских дальневосточных земель.
Разговоры с Емельяновым не удавались. Емельянов неизменно отвечал «так точно», «никак нет», и больше ничего не мог добиться от него поручик. Емельянов не был глуп, лицо у него было осмысленное, но что-то сковывало солдата. Возможно, дисциплина и трудность перешагнуть через ее рамки, а возможно, и что-нибудь иное, неизвестное поручику.
Ему казалось, что он знал своих солдат. В самом деле, он знал их имена и фамилии, знал, с какого года они в полку, из какого сословия, какой губернии, какого вероисповедания. Знал, насколько они способны или неспособны к службе, насколько радивы или нерадивы. Но все это знание, хотя толковое и внимательное, было, как он сейчас понимал, меньше всего знанием «своих людей».
Люди прятались за привычными рубриками и отношениями. И только вот сейчас, живя с ними дни и ночи, он, как будто на ощупь, узнавал то, что знал раньше головой: у каждого из них большая сложная жизнь. Особенно у запасных: у этого Емельянова, у Хвостова, солдата с некрасивым, но умным лицом, у рыжего веселого Жилина, худого, длинного, головой и шеей напоминавшего гуся.
Как жаль было Николаю, что он плохо понимал крестьянскую долю, не представлял себе жизни мещан, а о мастеровых знал только то, что успел узнать от Тани.
Мастеровые внушали ему невольное уважение. Многие из них думали над тем, что такое жизнь, и, несмотря на тяжелые условия своего труда и быта, читали книги. И когда он встречал внимательный взгляд Хвостова, питерского мастерового, он подчас хотел сказать ему что-то такое, из чего Хвостов понял бы, что поручик Логунов…
Тут мысли поручика Логунова теряли ясность, он не мог себе представить, что должен был Хвостов понять. То, что у Логунова есть сестра Таня и что несколько раз он по ее поручению возил нелегальную литературу, или то, что он вообще хочет блага всем людям и не сторонник разделения людей на классы и сословия?
Логунов не умел найти для этого слов, но все-таки поговорил с Хвостовым.
— На каком заводе ты работал? — спросил он его однажды.
— На Невском, ваше благородие.
— Я, Хвостов, тоже питерский. Невский завод…
Невская застава?…
— Так точно, ваше благородие.
— В армию ты попал с завода?
— Только не с питерского, ваше благородие. В последнее время я работал во Владивостоке, в Портовых мастерских.
— А там что, мастеровые не нужны?
Хвостов усмехнулся и внимательно посмотрел в глаза поручику. Минуту колебался, потом ответил:
— Так точно. У меня вышла маленькая неприятность. Из мастерских меня, изволите видеть, погнали.
— Плохо работал, что ли?
— Должно быть, коли стал неугоден.
Хвостов говорил с легкой усмешкой, что делало его разговор с офицером не похожим на обычный солдатский разговор. Эта усмешка понравилась Логунову.