Музыкальная шкатулка Анны Монс - Екатерина Лесина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сколько она кровушки ее попила, сколько злобы поистратила на Евдокиюшку, сколько слез у нее вызвала пролитых… и как померла все ж, — вот радости-то было! — так разве ж дали ей вздохнуть свободно? Разозлился Петр безмерно, когда жена его горя не выказала, решила, что будет жить теперь, как истинной царице положено… ох и разозлился. Евдокию и сейчас передергивало, стоило вспомнить, как побледнело, закаменело его лицо, как отшатнулся он и ее оттолкнул…
Снова ушел, на сей раз — надолго.
Она пыталась его вернуть, письма писала, пусть и давалась ей с трудом грамота, но сидела, скрипела пером, выводя заумные словеса. И себя блюла, как полагалось доброй супруге. Только разве ж ему такие нужны? Девок ему подавай — веселых, доступных… не человек — кобель, которого только помани, и он кинется следом. Доходили до Евдокии всякие слухи.
И про полюбовниц.
И про то, что все чаще царь заговаривал о том, будто не нужна ему жена.
И про то, что уже отписывали за него по монастырям, испрашивая согласия на то, чтобы приняли царицу в постриг.
И про то, что мысли эти черные нашептывала ему гадюка кукуйская, которую царицей величали.
— Анна, — прошипела Евдокия, сжимая пухлые кулачки. — Анна…
Монсиха, дочка купца, тварь, доброго словечка не заслуживающая! Одурманила, обвела наивного Петрушу, привязала к юбке своей ведьмовством.
Будь проклята она…
— О чем печалишься, царица-матушка? — спросила старушка, из тех, которых при Евдокии множество было. Она, по примеру свекрови, спешила окружить себя набожными людьми. Пусть видит народ, что привечает достойных царица. А заодно и самой веселее, старушки-то — не девки молодые, знают, как беседу вести, историев всяких опять же про земли чужедальние, про чудеса, которые в мире случаются, про то, как сон истолковать или примету особую. И душеньку утешат.
— Томно мне, — Евдокия поднялась.
Раздобрела она за последние годы, прибавила в теле, но только похорошела от этого.
— Сядь, — велела она, и старушка клубочком вкатилась в светлицу, села на полу. — Рассказывай, что слыхать…
Только они ей и остались — богомолицы, праведницы, светлые люди.
Родня-то, прежде крутившаяся у ног Евдокии, будто стая голодная, вдруг поразбежалась, поняла, что с опальною царицей водиться — себе дороже. Отец и то заглядывает редко, и братья ее позабыли.
— Царь-то воротился, — громким шепотом сказала старушка, засовывая за щеку сушеное яблоко. — И сразу на Кукуй отправился.
Уже не больно… почти не больно, только в груди сердце заледенело.
— И там с Монсихой, — чтоб волосья ее повылазили, глазья полопались, чтоб кожа счернела, как у маврихи, — там три дня провел.
А Евдокии и письмишка захудалого не написал.
— Уехал довольный… не печалься, царица-матушка, жди! Господь-то Он все видит, и отойдут гадюке твои слезы…
— Что еще говорят?
— Что опять ходил он на турок и с победой вернулся… — Старушка покосилась, пытаясь понять, любо ли царице слушать про победы ее постылого супруга. — Корабли всю зиму строили. Пушки делали. Люд сгоняли. И встал царь во главе войска преогромного. Задрожали бусурманы, куда ни глянут — везде люд православный…
Голос ее звучал напевно, убаюкивая, но и сквозь полудрему грызла Евдокию старая обида. Выходит, что удача вновь повернулась к мужу ликом, и не столь уж никчемен он. Бояре-то Петра недолюбливают, шепчутся, что, мол, неспокойный, нехороший царь.
И пусть бы ум бабий коротким звали, но слышалось Евдокии в этих речах особое: скинуть Петра, самого услать — не то в монастырь, а не то и… вовсе, а на царение Алексеюшку любого, сыночка ее дорогого, поставить. Пусть и понимала Евдокия, что самой ей при власти не быть, но и не стремилась она к тому. Батюшка есть, братья, другие люди мудрые. Они бы царевича наставляли, а уж Евдокии почет бы оказывали, такой, которого она заслужила.
Жила бы она себе вдовою — честной, степенной, как ее свекровь…
Стыдно было признаться, но речи подобные и мысли грели ее замерзшую душеньку.
— А хочешь, погадаю я тебе, царица? — вновь подала голос старушка. — У меня свеча есть, со Святой Земли привезенная, чай, всю-то правду узреть можно!
— Гадай.
Гадали в тереме много и часто. На крупе рассыпавшейся, на воске свечном, на мухах или на пушинках, которые из перины тянули. Но было это гадание сущим баловством, от истинного чародейства далеким. Хотя порою Евдокию так и подмывало попросить старушек, чтоб отыскали они чернокнижницу, небось хватает таких по Москве. Уж она-то, раскинув карты, окропивши их кровью кошачьей, все бы как есть поведала ей. А глядишь, и порчу навела бы.
Но нет, не возьмет царица греха на душу.
Старушка принесла миску, отерла ее, шепча тайный наговор, и наполнила миску ключевой водой. Свечку зажгла и, дав ее в руки царице, велела три раза обойти стол посолонь, молясь Пресвятой Деве, чтобы ниспослала она прозрение.
Евдокия так и сделала. Свечка была тоненькой, самой обыкновенной, из тех, которые в церквях совсем уж бедняки покупают. И тотчас устыдилась царица этакой своей мысли. Гордыня — грех, и не в величине свечи дело, а в искренности молитвы.
— А теперь лей воск, царица, — шепнула старушка, подталкивая ее к миске. И Евдокия наклонила свечку. Падали прозрачные капли в воду, застывали причудливыми фигурами.
И старушка крестила миску, нашептывала что-то. Она разжала разом занемевшие пальцы Евдокии, вынула свечу и, завернув ее бережно в холстинку, спрятала на груди.
— До другого раза. А тут — смотри, царица, смотри, матушка…
Евдокия и смотрела.
— Вот муж твой, — корявый старушечий палец сковырнул восковую кляксу. — Вишь, на кота капля похожа, и еще тут знак особый, царский…
Не видела Евдокия ничего этакого, но кивнула, согласие выражая.
— Ждет его дорога дальняя… вот как вытянулась! Надолго уедет… но будет путь его успешен. Вот три капельки, хороший знак. Многого восхочет, но и многое получит. А по возвращении все тут переменится.
— Все? — нехорошо екнуло в груди.
— Осторожна будь, царица-матушка, видишь ее? — К поверхности воды поднялась уродливая клякса. — Она, немка, Монсиха, змеюка подколодная… за царем тянется…
Тонкие нити исходили от кляксы.
— Приворожила его, проклятая, — старушка трижды сплюнула через плечо и осенила царицу крестным знамением. — Разум ему затуманила. Хочется ей невозможного, тебя, голубушку нашу, прочь отослать, а самой в жены законные выйти.
Невозможно подобное!
Хотела было закричать Евдокия, но — промолчала.
Невозможно? Да разве кто заступится за нее, пожелай Петр отослать свою жену? Жестокий! Равнодушный. И не зря, выходит, про монастыри шепчутся, значит, задумал он сие непотребство давно.
…и вышлет ее.
…а немку в Кремль приведет, посадит рядом с собою, и будут кланяться бояре Монсихе, точно так же, как кланялись они и самой Евдокии.
Ох, а сыночек как же?! Царевич дорогой, любый? Не захочет ли Кукуйская царица избавиться от кровиночки? Небось своих деток народит, и тогда…
— Не бойся, царица, — сухая ручка схватила Евдокию за кисть. — Ничего не бойся, вот поглянь, расходятся дороги…
— Чьи? — спросила она онемевшими губами.
— Ее и царя, прости, Господи! Не удастся злодейке ее задумка… а чтоб оно вернее было, то… знаю я одну бабку, которая на птичьих костях ворожить умеет. Да и не только ворожить…
Замолчала, глядя на Евдокию снизу вверх, готовая тотчас от слов своих откреститься. Но молчала царица, думала. Сколько лет она отдала, сколько горя пережила… и выходит, что зазря. Не заступится Господь за страдалицу…
— Не бойся, царица, — осмелев, зашептала старушка, поглаживая унизанную перстнями ладонь Евдокии. — Не будет в том греха великого. Монсиха — безбожница, отступница, не ведает истинной веры. Да и поговаривают… — Старушка понизила голос, заставляя Евдокию наклониться: —…Сама она черным колдовством балуется! Держит при себе ворожею, про которую говорит, что, мол, это святая женщина, которая в вере ее наставляет…
Врут?
А если и правда наставляет? Если перейдет Монсиха в православную веру, то… царица Анна…