Верден. Мясорубка дьявола. - kastelno
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Очухался уже в лазарете лежа на кровати. Значит, хирургический процесс моего возвращения с того света окончен. И если мне удалось открыть глаза, то вывод однозначен — процедура удалась. Я на этом свете. Пока во всяком случае…Ласковый голос дежурной сестры милосердия плохо доходил до меня сквозь ватные обрывки тяжелой опухоли наркотического сна.
— Очнулся, вот и славно, нормально операция прошла, все теперь хорошо будет, благополучно все закончилось, будешь жить, раны твои не опасны теперь, — говорил мне этот добрый голос.
— Пить, пить, — шепчу я, — пожалуйста, дайте пить…
— Нет, сыночек, пить тебе нельзя будет еще несколько дней, так что терпи, и пить не проси, все равно не дам, все для твоей же пользы, — так же ласково и очень тихо отвечает сиделка. — Ты поспи лучше, это сейчас для тебя первое дело, а главное не шевелись и не напрягайся ни в коем случае. Если чего надо – ты мне скажи, я всегда здесь…
Да ничего мне не надо, кроме глотка воды. Но на все просьбы попить, звучит мягкий, но категорический отказ… Кошмар наркотического похмелья страшен. Дикая жажда, постоянное головокружение, резкие провалы в обрывки дурного забытья. Заботливая сиделка стирает с моего лица капли липкого холодного пота, что–то постоянно говорит спокойным, теплым голосом, смачивая губы водой, когда жажда делается совсем невыносимой. С мыслью о том, какая же она славная женщина, я вновь проваливаюсь в объятия непонятного беспамятства…
Окончательно пришел в себя только лишь на следующий день. Ощущение полной беспомощности, помноженное на патологическое, ни с чем не сравнимое желание пить. Шевелится нельзя, можно только лежать. Причем, на спине. Даже переворачиваться невозможно. Добавьте к этому стыд и неловкость от собственного бессилия: клизмы, утки, перевязки, дьявол всех их забери… И вонь… Жуткая, ни с чем не сравнимая вонь прифронтового лазарета… В этом помещении полевого госпиталя нас лежит человек двадцать. Вообще, помещением это назвать трудно. Обычная брезентовая палатка, только гигантских размеров. Здесь собрали только тех, кого сейчас нельзя трогать. Тех, кто лежит в лежку, чья транспортировка в далекий тыловой госпиталь, в настоящее время невозможна. С утра всех осматривает врач. Глянув на мои раны, эскулап одобрительно кивает головой, дескать, все нормально парень, пойдешь ты на поправку. У меня к нему только один вопрос: пить, когда я смогу пить? Ответ глушит наповал: дней через пять, и это в самом лучшем случае. Господи, я не выдержу столько, я сойду с ума от дикой, нестерпимой жажды!
Сиделка снова рядом, будто и не уходила никуда. Если бы не она, я бы наверное точно спятил за эти дни. Как выяснилось, эта пожилая женщина действительно живет при госпитале. К концу дня я уже знаю всю ее историю. Мою сестру милосердия зовут Жервеза Сорель, ей пятьдесят два года, из которых пятьдесят лет, она тихо — мирно прожила в небольшом городке Шарлевиль–Мезьер, расположенном на самой границе с Бельгией. В девятнадцать лет вышла замуж за Лоньона Сореля, прокатчика на местном металлургическом заводе. Брак оказался счастливым. Хороший, работящий и не пьющий муж, трое детишек родилось, и все, слава Богу, парни. Крепкие и здоровые ребята выросли. Но в четырнадцатом началась война. На гребне патриотической волны царившей в то время в умах практически всех, и муж и сыновья ушли в армию. Добровольцами. Даже в газете писали о неслыханном патриотизме настоящей французской семьи. Ведь никто тогда и подумать не мог, что все обернется таким кошмаром! Слушая, я киваю головой, да, было такое, сам помню это время.
— И началось, — теплым, удивительно добрым голосом продолжает мадам Сорель. – После вторжения бошей все кто успел, бежали. Еле ноги унесли, спасаясь от наступающих. Бросали все, бежали куда глаза глядят. Родственников в этой части страны нет, вот и осела в Бар–де–Люке, выучившись под старость на госпитальную сиделку. Жить то ведь как–то надо. Лоньон, муж мой, пропал без следа в приграничных боях. В декабре четырнадцатого принесли похоронное извещение на среднего сына. На следующий год, узнала о гибели старшего. Убило его в Шампани, осенью пятнадцатого года. А где младшенький – и сейчас не знаю. Да слез уж нет, давно все выплакала, но ведь жив он может быть, ты как думаешь?
От страшного рассказа меня мутит. Уж если парнишка пропал в пятнадцатом году, вряд ли он еще по земле ходит. Никто не знает, сколько народу сгинуло в кошмаре тогдашних боев, целые полки в огне как солома горели. Может только, Бог даст, в плену? Хотя нет, был бы у бошей, так прислал бы весточку. Но я не могу сказать это ей. Собираюсь духом, пытаюсь придать голосу твердость, и пересохшими губами выдавливаю из себя лживый ответ: конечно жив, обязательно жив, фронт большой, парень может быть где угодно, он еще даст о себе знать! Советую написать в Париж, в центр по розыску без вести пропавших.
– Да я каждую неделю туда пишу, — со вздохом отвечает мадам Сорель, — но пока ответ только один, нет о нем никаких известий. Вот смотрю я на вас всех, а сама все думаю, может и мой мальчик так же где–то раненый мается? Я тебе его карточку сейчас покажу, будь добр, посмотри, может встречал случаем? – Мадам Сорель бережно достает из кармана фотографическую карточку и подносит к моим глазам. С кусочка бумаги на меня смотрит красивый, молодой парень в гражданской одежде. Видимо, карточку сделали еще до войны.
– Сожалею мадам, — шепчу я. – Сожалею, но мы никогда не встречались.
Моя сиделка мучительно улыбается, и понятливо кивает головой, убирая дорогой ее сердцу портрет в карман. Она снова заботливо обтирает мне лицо мокрым, холодным полотенцем, а затем отходит к другому раненому, со стоном зовущему к себе сестру милосердия. Мне хочется плакать. В голове прочно засела только одна мысль: как это все получилось? Зачем все это? Несчастная женщина отдала стране мужа и троих детей. Затем, что бы они погибли по дури командования? Я все понимаю, война есть война, и без смертей она невозможна. Но почему за тупость генералов должны платить кровью мы? Командующий Жоффр убеждал всех, что разобьет Германию за три, максимум за шесть месяцев. Вся Франция верила ему. Верил я, и эта женщина верила тоже. Верили ее муж и три ее сына. И что? Нам навешали в четырнадцатом году так, что страна уцелела только чудом! А ему ничего, как был главнокомандующим, так и остался.
А в пятнадцатом что было? Прямо на пулеметы шли, тысячи укладывали за каждый квадратный метр, все равно ни черта не вышло! Теперь этот умник проспал бошей под Верденом. Да глупейший из моих солдат знает: невозможно сосредоточить такую массу войск по–тихому. Физически невозможно! Это дело не одного дня, подготовка такого наступления требует нескольких месяцев! Как этот идиот в золотых погонах ничего не заметил? Выходит, генералы бошей умнее наших, если сумели их провести? Но Жоффру от этого ни горячо, ни холодно, он все равно остался Главнокомандующим. Согласен, воевать на передовой – дело солдатское. Согласен, генерал должен сидеть в штабе и думать головой. Думать, как разбить врага с наименьшими потерями для своих. Да, генерал имеет право посылать солдат на смерть. Порой, он даже обязан так поступать. Это правильно, так и должно быть. Но: за самовольное оставление позиций солдату положен расстрел. А почему бы не расстреливать генералов за проигранные по их глупости сражения, вот что хотел бы я знать!
Ведь все начиналось как в сказке! Страна обрадовалась войне с Германией словно манне небесной. Пункты приема добровольцев в прямом смысле слова не справлялись с нахлынувшим потоком воодушевленных людей. На улицах был настоящий праздник: оркестры, митинги, цветы… Поезд, на котором мы ехали к сборному пункту просто утопал в цветах, он был завален ими под самую крышу. Все махали нам руками и кричали: до скорого свидания, наши храбрецы! Одна женщина, поднимая на руках маленького ребенка, кричала, что когда он вырастет, он тоже исполнит свой долг перед страной. Мы были счастливы и довольны, мы искренне гордились собой, мы хвастались напропалую, мы считали себя патриотами и мечтали о подвигах, мы спорили о сроках вступления в Берлин, мы ни на йоту не сомневались в том, что это скоро случится… А вышло все совсем по другому. Совсем немного из тех идиотов — энтузиастов четырнадцатого года сумели дожить до шестнадцатого.
Тошно вспомнить, как мы, раздолбанные в прах в череде приграничных сражений четырнадцатого года, отступали к Марне. Шли молча, грязные, рваные, раненые, с трудом переставляя ноги от нечеловеческой усталости. Дорога через любой населенный пункт, превращалась в настоящую пытку. Люди обливаясь слезами, на коленях умоляли нас не оставлять их бошам. Просили взять их с собой, подождать хотя бы немного. Обезумевшие от страха и ужаса женщины, плевали нам в лицо: сами драпайте, вояки хреновы, а с нами теперь что будет? На погибель нас бросаете, храбрецы проклятые! А мы шли дальше, вглубь страны, молча стирая плевки с лиц и не смея поднять на отчаявшихся людей глаз от стыда. Увы, но отданный нам приказ был четким и простым. Отступление, без всяких задержек. И что? Кто–то ответил за это позорище?