Дороже самой жизни (сборник) - Элис Манро
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Подходя к двери, Нэнси взглядом ищет кнопку или шнурок звонка. Но это не нужно — дверь открывается сама. Нэнси оказывается в вестибюле — здесь ощущение простора, высоты потолка, синий блеск стекла еще сильнее. Пол выложен серебристой плиткой, по какой обожают кататься дети, и Нэнси на миг представляет себе, как здешние пациенты раскатывают по ней забавы ради, и у нее становится легко на душе. Конечно, пол на самом деле не может быть таким скользким — если люди начнут ломать себе шею, это никуда не годится.
— Я сама не рискнула попробовать, — кокетливо произносит она, обращаясь к кому-то внутри своей головы, вероятно к мужу. — Решила, что не стоит. Правда ведь? Рядом в любой момент мог оказаться врач — тот самый, которому предстоит оценивать мою душевную устойчивость. И что бы он подумал?
Но пока что никакого врача не видно.
Но здесь и не должно быть никакого врача. Врачи не сидят просто так за конторкой, ожидая — вдруг появится пациент.
Кроме того, она даже не на консультацию приехала. Ей придется заново объяснять, что она просто хотела уточнить место и время завтрашнего приема, на который она записана. Она уже устала от этих объяснений.
В вестибюле стоит письменный стол — плавных, скругленных очертаний, высотой примерно до пояса; темные панели похожи на красное дерево, но, скорее всего, это имитация. Сейчас за столом никого нет. Ну да, ведь рабочий день уже закончился. Нэнси ищет звонок, чтобы позвать кого-нибудь, но не находит. Потом она смотрит, нет ли в вестибюле списка врачей или фамилии главврача. Тоже нет. В таком месте должна быть возможность кого-нибудь вызвать, даже ночью. Кто-нибудь должен дежурить.
На письменном столе нет никаких следов того, что за ним работают люди. Ни стопок бумаг, ни компьютера, ни телефона, ни разноцветных кнопок селектора. Конечно, заглянуть по ту сторону стола Нэнси не удается, — может быть, там есть какие-то не видные ей отсюда отделения или запертые на замок отсеки. Кнопки, которые секретарша могла бы нажать, а она, Нэнси, не может.
Она пока оставляет стол в покое и начинает осматривать помещение, в котором оказалась. Оно имеет форму шестиугольника, а по сторонам расположены двери. Их четыре — одна большая, через которую падает свет и входят посетители, другая — официального вида дверь позади письменного стола, как бы говорящая «Посторонним вход воспрещен», и две одинаковые, друг против друга, видимо ведущие в два крыла, в коридоры и комнаты, где живут обитатели учреждения. У каждой двери в верхней части есть окошко, и стекло в них вроде бы достаточно прозрачное, чтобы через него заглянуть.
Она подходит к одной из этих двух — может быть, открытых — дверей и стучит, потом пробует повернуть ручку, но та не поддается. Заперто. В окошечко на двери тоже ничего толком не видно. Вблизи стекло оказывается волнистым и все искажает.
В двери напротив обнаруживается та же проблема с ручкой и стеклом.
Стук ее собственных туфель по полу, предательски волнистое стекло и бесполезность отполированных ручек расстраивают Нэнси гораздо сильней, чем она готова признать.
Но она не сдается. Она снова пробует открыть двери одну за другой, в том же порядке, но на этот раз трясет ручки изо всех сил и кричит: «Есть тут кто?» — голосом, который сначала звучит нелепо и банально, потом расстроенно, и в нем не слышно даже нотки надежды.
Она протискивается за письменный стол и стучит в третью дверь, уже ни на что не надеясь. У этой двери даже ручки нет, только замочная скважина.
Ей ничего не остается, кроме как покинуть здание и ехать домой.
Она думает: тут, конечно, все очень элегантно и бодренько, но никакой заботы о человеке, даже притворной. Конечно, они запихивают жильцов, или пациентов, или как они их там называют, в постель как можно раньше — везде одна и та же история, несмотря на гламурный интерьер.
Продолжая об этом думать, она толкает входную дверь. Дверь очень тяжелая. Она толкает еще раз.
И еще раз. Дверь не поддается.
Она видит вазоны с цветами, что стоят снаружи. По дороге проезжает машина. Мягкий вечерний свет.
Нужно успокоиться и подумать.
Здесь нет искусственного освещения. В вестибюле станет темно. Кажется, уже темнеет, хотя на улице еще светло. Никто не придет: у всех сотрудников закончился рабочий день или по крайней мере закончились все дела в этой части здания. Сотрудники намерены оставаться там, где находятся сейчас.
Она открывает рот, чтобы крикнуть, но крика не выходит. Она вся трясется и, как ни пытается, не может втянуть воздух в легкие. Словно ей заткнули горло пробкой. Удушье. Она знает, что нужно вести себя по-другому и, более того, убеждать себя в другом. Спокойно. Спокойно. Дыши. Дыши.
Она не знает, сколько времени длится этот приступ паники. Сердце колотится, но она уже почти в безопасности.
Рядом с ней — женщина, которую зовут Сэнди. Так написано на брошке, приколотой у нее на груди. Впрочем, Нэнси ее и без того знает.
— Ну что нам с вами делать, а? — спрашивает Сэнди. — Мы только и хотели, что надеть на вас ночнушку. А вы вдруг затрепыхались, ровно курица, которую режут на суп. Вам, может, приснилось чего? Что вы видели во сне?
— Ничего, — отвечает Нэнси. — Что-то из тех времен, когда мой муж еще был жив и я еще водила машину.
— У вас хорошая машина была?
— «Вольво».
— Видите? У вас память, как стальной капкан.
Долли
В ту осень мы обсуждали смерть. Наши смерти. Поскольку Фрэнклину было восемьдесят три года, а мне семьдесят один, мы, разумеется, определились с планами на погребальную церемонию (никакой) и похороны (немедленные, на уже купленном участке). Мы решили, что не хотим кремации, хотя она была популярна у наших друзей. Но вот сам момент перехода в мир иной мы оставили на волю случая.
Как-то мы ехали по сельской местности не очень далеко от своего дома и увидели дорогу, о которой раньше не знали. Деревья — клены, дубы и прочие, хотя и рослые, явно относились ко вторичному лесу, то есть выросли на когда-то расчищенном месте. Раньше здесь были фермы, пастбища, дома, сараи. Но от них не осталось ни следа. Дорога грунтовая, но ею пользуются, это заметно. С виду было похоже, что тут проезжает несколько машин в день. Может быть, грузовики срезают путь.
Фрэнклин сказал, что это важно. Мы ни в коем случае не хотим лежать незамеченными целые сутки или даже двое суток, а может, и неделю. Мы также не хотели бросить машину пустой, вынуждая полицию обыскивать лес в поисках останков, до которых, возможно, к этому времени доберутся койоты.
Кроме того, день не должен быть чересчур меланхоличным. Никакого дождя и раннего снега. Чтобы листья на деревьях уже пожелтели, но еще не опали. Осыпаны золотом, как сегодня. Но, возможно, в выбранный нами день солнца не будет — иначе при взгляде на все это золото, мимолетное очарование мы почувствуем себя уничтожителями красоты.
Мы не пришли к согласию по поводу записки. То есть о том, оставлять записку или нет. Я считала, что мы обязаны объяснить. Люди должны знать, что не было никакой смертельной болезни, приступов боли, убивающих всякую надежду на достойную жизнь. Нам следует уверить их, что мы приняли решение в твердом уме, даже, можно сказать, с легким сердцем.
Ушли, не дожидаясь намеков.
Нет, я беру это обратно. Это легкомысленные, почти оскорбительные слова.
Фрэнклин же считал, что оскорбительным будет любое объяснение. Оскорбительным не для других, а для нас. Для нас самих. Мы принадлежали самим себе и друг другу, и любое объяснение в таких обстоятельствах казалось Фрэнку неуместным нытьем.
Я поняла, о чем он говорит, но все же не согласилась с ним.
И именно этот факт — то, что мы не согласились друг с другом, — казалось, исключил для него саму возможность.
Он сказал, что это все чепуха. Это годится для него, но я слишком молода. Мы вернемся к этому вопросу, когда мне стукнет семьдесят пять лет.
Я сказала, что меня беспокоит — самую малость — только предположение, что в нашей жизни уже больше ничего не будет. Для нас уже ничто не важно, не к чему стремиться.
Он сказал, что мы только что поспорили, — чего мне еще надо?
Я сказала, что спор вышел слишком вежливый.
Я очень редко вспоминаю, что я моложе Фрэнклина, — пожалуй, только тогда, когда речь заходит о войне, я имею в виду Вторую мировую, а это теперь случается редко. Главное, что Фрэнклин ведет гораздо более активный образ жизни, чем я. Когда-то он был смотрителем конюшни, такой, где держат верховых лошадей, но не тех, которые выступают на скачках. Он по-прежнему ходит туда два-три раза в неделю — катается на своей собственной лошади и беседует с теперешним смотрителем, которому иногда нужны советы. Хотя, по словам самого Фрэнклина, в основном он старается не путаться под ногами.