Ухожу, не прощаюсь... - Михаил Андреевич Чванов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кажется, на четвертом курсе, да, это было на четвертом курсе, зимой они жили полмесяца вдвоем, только вдвоем, на пустом этаже. Были студенческие каникулы, Слесарев тогда не поехал к матери, он решил поработать в лаборатории, и она почему-то никуда не уехала, и они целых полмесяца жили вдвоем, только вдвоем на пустом этаже чуть ли не в соседних комнатах. Эти полмесяца были для Слесарева невыносимо мучительными. Против его комнаты находилась кухня, и Соня по вечерам, не обращая на него никакого внимания, — видимо, она считала, что он даже не стоит того, чтобы его можно было стесняться как мужчину, — надменная и прекрасная выходила на кухню чуть ли не нагой, ведь на этаже кроме нее да его никого не было: в коротеньком-коротеньком, вызывающе обтягивающем ее, полупрозрачном халатике, с обнаженными по плечи руками. Вставала у окна у плиты напротив его двери и могла так стоять часами, а он, весь напряженный, слушал сквозь дверь, как она там стучит кастрюлями, хотя раньше, в отличие от других девчонок, никогда этим не занималась, подолгу выжидал, если ему нужно было поставить чайник, и, если, так и не дождавшись, когда она уйдет, выходил, весь сжимаясь от напряжения — такой обольстительной она была — и чувства собственной неполноценности — выходил холодно и равнодушно, словно и не замечал ее.
Прежде всего он любил ее плотью, а потом только сердцем, что редко бывает в юности. С каждым вечером она появлялась на кухне все надменнее и обнаженнее, так продолжалось полмесяца, она стояла у него перед глазами в лаборатории, она снилась ему ночами, иногда приходили мысли пойти и ворваться к ней в комнату… Он кончил университет, она по-прежнему была прекрасна, обольстительна и надменна, он уехал по распределению, а спустя пять лет, будучи уже женатым, в поезде случайно встретил ее подружку по студенческой комнате, и она рассказала, что все пять университетских лет Соня любила его, часто плакала из-за его надменного и заносчивого равнодушия, как последний шанс — тогда специально осталась на зимние каникулы в общежитии, узнав от кого-то, что он никуда не уезжает, специально часами торчала на кухне, а потом в отчаянии плакала в подушку. Однажды даже, немного выпив в ресторане с одним из своих многочисленных поклонников, — Слесарев помнил, как подолгу нарочито громко любезничала она с ними у дверей, вытягивая из него нервы, — решилась и ночью в одной сорочке толкнулась в его дверь — но дверь была заперта, а Слесарев крепко спал, но она, скорее всего, доколотилась бы, но в это время по коридору кого-то угораздило пойти…
До сих пор Слесарев с улыбкой и горькой досадой вспоминает об этом. Какой же он был дурак! Не только потому, что это могло быть его счастьем. Может быть, и нет. Даже скорее всего — нет. Слишком они были разные люди. Но все-таки — какой же он был дурак! Какой дурак! Она до сих пор у него перед глазами — двадцатилетняя прекрасная Соня, о которой мечтали многие — в той студенческой кухне, — и надо же! — она колотилась к нему в одной сорочке в дверь, а он спал, как последний суслик, и, наверное, как раз видел ее во сне.
Ах, какие дураки мы бываем в молодости! Ах, какие дураки!..
Мария Евгеньевна так и не появилась. Слесарев не испытывал ни досады, ни обиды, да и какое он имел право. Он вышел в теплую звездную ночь.
«Вернусь, надо будет съездить к матери, а то уже не был четыре года, если не пять. Да, пожалуй, пять. И надо как-то упорядочить жизнь, а то все некогда, некогда. Некогда даже оглянуться и посмотреть, как прожил эти годы. Надо бы, наконец, отремонтировать квартиру, тоже все некогда. Стыдно, когда кто-нибудь заходит. Все облупилось». — Так думал Слесарев, хотя знал, что все, скорее всего, останется по-старому: его будет мотать по стране из конца в конец, он будет до изнеможения, — без праздников, без выходных, — работать, ему опять на все не будет хватать времени. Даже сейчас, когда он вырвался сюда отдохнуть, и всего на три дня, о которых столько мечтал, он чувствует себя уже неловко от безделья и уже заторопился обратно в горы. Он уехал бы уже завтра с утра, но вертолет из поселка на метеостанцию будет только послезавтра, и, — хочешь не хочешь, — сутки придется ждать.
С утра он повалялся на пляже, потом сходил в кино — и все с единой мыслью; скорее бы прошел день, скорее бы в горы. Его охватило нетерпеливое волнение: как там у них, хотя в общем-то ему сейчас, если сказать честно, туда совсем не хотелось.
С трудом дотянул до вечера. Теперь где-нибудь поужинать — не торопясь, чтобы убить время, а утром он уже будет там — погода хорошая. Он прошел мимо гостиницы, в ресторане которой все эти вечера ужинал, сегодня он решил поужинать в другом ресторане, но везде, куда бы ни ткнулся, висели основательнейшие, словно сделанные на века, вывески «Мест нет» и швейцары были неумолимы, как боги. «Боже мой, сегодня же суббота, — вспомнил он. — Бесполезное дело». И, вроде даже бы обрадовавшись своей неудаче, решительно повернул к знакомому гостиничному ресторану: как-никак там был прикормленный швейцар.
Оркестра еще не было, и играл «Меломан». Слесарев не слушал его, он ждал оркестр, а завтра он уже будет в горах.
Случайно его слух сквозь ресторанный гул уловил отрывки вчерашнего полуцыганского романса, он прислушался, и точно — когда романс закончился, запела Анна Герман — просто, печально и мудро. Он снова подумал о Марии Евгеньевне, невольно оглянулся на дверь и посмотрел на часы. А потом заиграл оркестр, и, как всегда, когда играл хороший оркестр и хороший трубач поднимал к небу плачущую медь, ему было стремительно грустно, возвышенно-печально и зло, душа сжималась в тугую пружину, в такие минуты человек может решиться черт знает на что: шагнуть за предел недозволенного, броситься под танк, сделать предложение женщине, с которой и познакомился-то всего день назад… Но беда в том, что этот священный порыв не вечен, он требует гигантского нервного напряжения, и уже только поэтому не может быть вечным, — он так же, как и возникнув, может внезапно поникнуть, рассыпаться, — и после него наваливается тяжелая усталость, как тяжелое