Записки о французской революции 1848 года - Павел Анненков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Неописуемое волнение охватило всю Палату особливо, когда вдруг из трибуны какой-то Блум{273} выкинул бумажку со словами: «Si vous lisez pas les remerciements (его же Бонапарта, приложенные к письму) aux électeurs je vous déclare traître à la patrie»[304].
Ж<юль> Ф<авр> сознался, что он зашел далеко во вчерашней защите Наполеона, и все Собрание с энтузиазмом и негодованием разошлось при неистовых криках: «vive la république», с намерением не положа никакого ответа или решения на странную цидулю Луи Наполеона. Этот ничтожный человек сам испугался в Лондоне эффекту, произведенному письмом его, которое и читано было на следующий день Президентом и гласило уже: «M. le Président j'étais fier d'avoir été représentant à Paris et dans trois autres départements… je désire l'ordre et le maintien d'une république sage, grande, intelligente et puisque involontairement je favorise le désordre, je dépose, non sans de vifs regrets, ma démission entre vos mains»[305].
Так кончилось это дело, показавшее еще раз ничтожество претендента, впрочем, нисколько не убедившее партии, а главное, совершающуюся путаницу во всех головах, не знающих, чего хотеть и как начать.
После этого основной идеей всех последующих прений было предчувствие близкой, неминуемой, приближающейся беды. Еще в самый день получения первого письма Наполеона К. Тома сказал с кафедры: «Si mes renseignements sont exacts, c'est une bataille que vous aurez demain»[306].
Он ошибся 9-ю днями. В это же заседание произнес свою первую действенную речь новый депутат Пьер Леру, который должен был впоследствии составить мучение Палаты своими философическими и психологическими трактатами: основание этой речи было то же чувство нестерпимого положения современного общества. Замечательна была смелость, с которой П. Леру, основываясь на неизвестных данных, объявил, что во Франции только 1 миллион человек заказчиков и консематоров всех произведений, а остальные 35 миллионов, по тирании капитала, только их работники и не потребляют произведений, самими ими выработанных. Очевидно, что тут есть насильственный вывод, потому что если бы, действительно, 35 т. служили одному, то само потребление обще им всем, ибо потребление всегда совершает круговорот, и без этого и тот один не мог бы существовать. При нынешнем состоянии промышленности работник только не может выкупить поденной платой всего, что он произвел (и это уже большое зло), но если бы он ничего не мог выкупить, как это утверждал П<ьер> Л<еру>, тогда индустрия кончается и начинается политическая колония. Положение антрепренера или заказчика только тем и несправедливо, что он поглощает у работника ту необходимую часть дохода, без которой последний никогда не может войти в обладание тем, что он породил. Следующая часть речи П<ьера> Л<еру>, где он говорил об обращении рук к земледелию и об земледельческих эмиграциях в Африку, которые туда должны перенести, может быть, и саму историю Европы, – весьма замечательна, но замечательнее всего – это слова, так верно обозначающие страдание настоящей минуты: «Дайте исток нашему мануфактурному народонаселению и не запирайте наглухо Франции, как улей с пчелами, где в мучениях смерти труженицы растерзают сами себя!» Пафос всех речей, несколько иногда замечательных, постоянно был один – предчувствие неизбежной, роковой драмы… Гудшо, которого Палата слушала два дня кряду, объявил народные мастерские моральной порчей работника, открыл, между прочим, что в первое время их основания на них рассчитывали, как на готовую армию против династической попытки Луи Филиппа и его приверженцев, и, наконец, уведомил, что в феврале он вышел в отставку тотчас, как пошли заседания Люксембурга и мастерские начали пускать корни; пособия должны были давать, по его мнению, не работникам, а антрепренерам, питающим работников. Как помочь настоящей беде, он не видел, а произнес только эти горькие слова, чрезвычайно сильно подействовавшие на Палату: «Поверьте, господа, что кожа, отделяющая нас от пропасти, чрезвычайно тонка и с каждым днем делается тоньше». Сам фразистый Гюго умолял с кафедры народных вожатых произнести слова мира и успокоения и сдержать грозу в руке, если еще можно: «l'avenir est aux travailleurs, il ne faut qu'un peu de patience et de fraternité, et il serait terrible que cette vérité n'étant pas comprise, la France, ce premier navire des nations, sombrât en vue du port qui s'ouvre dans la lumière»[307].
В это же заседание, вторник 20 июня, за три дня до битвы, Коссидьер, во имя которого она должна была начаться, как бы в тоске ожидания, говорил свою живописную, оригинальную речь, это смешение тривиальных выражений, выражавших глубокое чувство, и резких образов, за которыми светится мысль… Он призывал всех к соединению и говорил: «Unissons nos efforts; jetons toutes nos divisions dans le sac de l'oubli»[308].
Необходимость возвратить руки к земледелию уже признана: «que les hommes d'intelligence en montrent l'exemple; qu'ils ne rougissenet pas de labourer et de gratter la terre»[309].
Он советовал давать простор экспортации, чтобы делать конкуренцию Англии в самой Англии, советовал колонизацию, ассоциации, рассчитку новых земель: «c'est le seul moyen de vous débarrasser de 100 000 bouches inutiles que vous avez dans Paris; autrement avec toute votre police, avec vos 200 000 hommes – troupes, je vous défie d'empêcher qu'un beau matin tout cela ne crève comme une vessie trop gonflée».[310]
Речь произвела сильное впечатление, но этот человек, знавший, как впоследствии оказалось, весь ход заговора, говорил еще: «Nous avons dans Paris 100 000 hommes qui iront sur nos boulevards au moindre trouble; il y a l'or de la Russie, l'or de l'Angleterre, si vous ne le savez pas, qui sèment le désordre»[311].
Эта коварная и неблагородная попытка сваливать на каких-то воображаемых Питта и Кобурга{274} все естественные волнения Франции доказывает, во-первых, ребячество нации и пошлость людей, играющих ее доверием. Поддержанная Флоконом уловка эта впоследствии наделала хлопот иностранцам, но вместе и выказала ничтожество [пошлость] новых государственных людей: за этим слухом уже нельзя более скрыться, как прежде, детям, пожалованным в министры. Покуда происходили таким образом прения о работниках и мастерских, что делалось в последних? Они стояли в полной своей организации, несмотря на несколько строгих дисциплинарных мер нового начальника. [В самый день битвы 23 начальника битвы стали добиваться] Еще в самый день начавшейся битвы, в пятницу 23 июня, вышли первые листки газеты «Journal des ateliers nationaux»{275}, положившей заниматься интересами их. Осторожные попытки Трела отсылать партии работников на серьезные работы, определенные Палатой и на которые уже он получил кредиты, как мы видели, произвели волнение: мастерские понимали, что наступает час их уничтожения, и собирались на отпор. Вербовка шла медленно, люди [поднятые ими] возвращались назад в Париж с дороги или ничего не хотели делать на месте. Большая часть предлагала невозможные условия, волновала бригады и клуб свой. Напрасно Л. Фоше и Фаллу не давали покоя Трела, он выходил из себя, и все оставалось на своем месте. Напрасно, наконец, Правительство настаивало на учреждении конскрипции[312] и приписывании всех молодых холостых работников к войскам (мера, казавшаяся, по справедливости, совершенно произвольной). Напрасно в каком-то отчаянии Палата выказывала свое настоящее мнение о национальных мастерских посредством г. Турка{276}, всегда отличавшегося неистовством своих [убеждений] консервативных убеждений и предлагавшего следующие декреты все принять к рассуждению: 1) возвратить на прежние места жительства всех освобожденных каторжников, 2) возвратить в свои де<партамент>ы работников, не имевших годичного пребывания в Париже, и объявить ворами тех, которые записываются в мастерские, имея способы существования, 3) возвратить [работников в прежние их мастерские] в частные мастерские тех работников, которые прежде там находили занятия, и вспомоществование давать уж не работникам, а хозяевам мастерских, и проч. – все напрасно. Работники государственные не хотели конкуренции, еще менее позорного возвращения за старые станки [в старые], а также [не хотели] масса их, несмотря на несколько групп, высланных в департаменты к серьезным работам, не хотела покидать Париж, говоря с [великой] непогрешимой логикой, что они имеют право требовать или работы в Париже на новых основаниях, или прокормления себя государством, обещавшим им таковое. Положение делалось безвыходным, и суд божий был неизбежен!
В ожидании развязки разброд всех мнений, интересов, настроений постепенно достиг крайней своей степени. Для того, чтобы показать градус разнузданности идей и головной анархии, стоит только [привести] воспомнить о журналистике этого времени. Это был невообразимый нравственный хаос. Каждый день появлялось несколько полулистков с заглавиями одно другого чудовищней, одно другого странней, и крикуны еще более придавали им эксцентрического, фантастического колорита своими затейливыми прибавлениями и пояснениями. На бульварах уже образовались через каждые пять или десять шагов подвижные лавочки, облепленные и заваленные полулистками, из коих многие имели один только №, другие – два-три, будучи простой спекуляцией на любопытстве парижан. [Несколь] Большая часть, однакож, пользуясь свободой от залога, платимого большими, серьезными журналами [вследствие сокращения], что, между прочим, составляло удивительную несправедливость, возможную только в подобные эпохи, – преследовали самые противоположные интересы, иногда самые невероятные цели. Здесь-то появилось то разъединение личностей, которое обыкновенно предшествует междуусобной войне: все мнения, составленные в уединении чердака или погреба, все [чудеса] нелепости, омрачившие мозг человека в минуту отчаяния или едкой нищеты, выползают тогда на божий свет. Рядом с социальными листками [листами] клубов или обществ появился [тогда] в это время «Cabbuliste»{277} [занимавшийся], видевший в новейших событиях поверку старых пророчеств и ими же пояснявший будущность Франции; «Le Christ républicain»{278}, который в революции видел только уничтожение касты попов и, вероятно, издавался каким-нибудь отверженным попом в [туманном] фразисто-мистическом тоне; «le franc-maçon»{279} [призывавший], объявлявший, что наступает царство [греха, лжи] масонства, которое, как известно, основалось еще до потопа, и проч. «la république des femmes»{280} – орган везувиянок, о котором мы упоминали, возвещавший буквально высвобождение женщин из-под мужа. Трудно узнать в запутанные эпохи, что шутка и что добросовестная нелепость: так обе они близко граничат. Я еще до сих пор не уверен в настоящей цели последнего листка, несмотря на следующую угрозу мужьям, в нем помещенную, от имени женщины: