Литературные заметки. Книга 2 ("Последние новости": 1932-1933) - Георгий Адамович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Несколько коротких, остро-своеобразных стихотворений З. Гиппиус. Первое из них настолько любопытно, в качестве автобиографического признания этого рассудочного и одинокого поэта, что стоит выписать его целиком:
К простоте возвращаться… Зачем?Зачем — я знаю, положим.Но дано возвращаться не всем:Такие, как я, — не можем.Сквозь колючий кустарник иду.Он цепок, мне не пробиться.Но пускай, ослабев, упаду,До второй простоты не дойду,Назад — нельзя возвратиться.
Хорошие стихи дал Поплавский: менее нарядные, чем большинство его прежних вещей, но более глубокие в своей сдержанной выразительности. Еще отмечу стихотворения Довида Кнута и Штейгера. У первого всегда радует редкостное дыхание, «голос», свободно и широко, с какой-то восточной, певучей заунывностью поднимающийся, как молитва или жалоба, к небу. У второго — соединение неподдельного лиризма с насмешливостью, очень личный, получеловеческий-полукукольный тон. Марина Цветаева напечатала небольшое стихотворение, написанное пятнадцать лет тому назад.
За ее же подписью помещены мемуары о Максимилиане Волошине, под названием «Живое о живом». Мне никогда не приходилось Волошина встречать. Насколько можно судить о нем по его стихам и статьям, он истинным поэтом не был, — и значение, которое Цветаева ему, очевидно, приписывает, сильно преувеличено. (Нельзя забыть поздних, грубо-трескучих фальшиво-декламационных волошинских стихов о России: это не случайный срыв, это — важнейший для характеристики Волошина документ.) Но, вероятно, как личность он был интересен: интересная, умная статья Цветаевой в этом убеждает.
Рассмотрение замечательных отрывков из «Иисуса Неизвестного» Д. Мережковского вышло бы далеко за пределы этой статьи. Мне приходится от него воздержаться и указать в заключение лишь на содержательные — хотя и очень спорные — статьи М. Алданова «О романе» и В. Вейдле «Борьба с историей».
ПИЛЬНЯК И БАБЕЛЬ
К пятнадцатой годовщине «великого октября» в Москве решили подвести итоги всему, что дала советская литература. Произнесены были речи и напечатаны в журналах статьи, где с птичьего полета обозревались успехи писателей в борьбе за мировое словесное первенство… В СССР очень любят соревнование во всех его видах и формах, и о литературном «первенстве» там говорят охотно и упорно, будто и на самом деле существует какой-то чемпионат, где бодрые, полные сил пролетарские писатели состязаются с утомленными буржуазными неврастениками. Достоинство и честь страны победоносного социализма требуют, чтобы первый приз достался именно советской литературе. Московские критики уверяют, что это уже и произошло. «Наша литература самая художественная, наиболее насыщенная мыслью из всех, какие сейчас существуют»… — провозгласил недавно при общем одобрении Кирпотин. Это утверждение повторяется почти дословно, как лейтмотив, во всех критических обозрениях. Спорить не приходится, так как, на наш скромный взгляд, ни первых, ни вторых, ни третьих литератур в мире нет. Но развлекаться каждый волен, как ему угодно. Если кому по вкусу игра «догоняем-перегоняем», то пусть и играет на здоровье.
На этих пустяках останавливаться долго не стоит. Признаюсь, лично меня они интересуют, или, вернее, поражают, лишь как образец старого, неискоренимого русского бахвальства, — «шапками закидаем», — достигшего небывалого расцвета в советском обличье (и кажется, теперь, при Сталине, еще большего, чем при Ленине, — в силу его какой-то унтер-офицерской природы, в силу грубой и лубочной силы его характера, по сравнению с изъеденной сарказмом, презрительной, недоверчиво– интеллигентской мыслью Ленина… «Стиль — это человек». Обратите внимание на стиль Сталина, на знакомый «душок», идущий от этого стиля: «Чужой земли не хотим, но и своей земли, ни одной пяди своей земли не отдадим никому». Или: труд ныне превращается из зазорного дела, каким был раньше, «в дело славы, в дело чести, в дело доблести и геройства». Не касаюсь сути этих слов — не в ней дело: но никогда Ленин так бы не сказал. Он фыркнул бы, услышав это. А неумирающий, приспосабливающийся «союз русского народа» на это радостно откликается и, конечно, расцветает при Сталине много свободнее, много пышнее, чем в дни умного и желчного Ильича). Но это — особая тема. Ее развитие вышло бы за пределы литературы. Не будем отклоняться в сторону.
К октябрьской годовщине, в порядке «подытоживания», выпущены в Москве сборники избранных произведений некоторых виднейших советских писателей. В них нет ничего, или почти ничего, нового. Но они кажутся новыми: это как бы первая «ретроспективная выставка» художников, с которыми раньше мы были знакомы лишь прерывистым, случайным знакомством, с перебоями в общении и неизбежными провалами в памяти. Теперь дается возможность перелистать книгу Пильняка или Бабеля, Леонова или Сейфуллиной как некий творческий отчет. Это интересно и само по себе, и в качестве средства проверить давние разрозненные свои впечатления.
Пильняк… Было время, когда он считался исключительно даровитым человеком. Я впервые прочел один из его рассказов лет тринадцать или четырнадцать назад.
Помнится, Шкловский, человек с острым непосредственным чутьем, тогда же сказал:
— Не знаю, что из него выйдет, но он, во всяком случае, раз в десять талантливее, чем Икс.
При этом он назвал имя одного из известнейших русских писателей. В первые годы революции о Пильняке думали так приблизительно все: уже расцветали и начинали привлекать к себе внимание Серапионы, но Пильняк все же затмевал их. Природа, казалось, одарила его гораздо щедрее.
Потом Пильняк написал «Голый год», «Непогашенную луну», «Красное дерево», роман «Волга впадает в Каспийское море»… Имя его упоминалось в связи с травлей, поднятой против «Красного дерева» советской критикой, и в связи с раскаянием, или, как в Москве выражаются: перестройкой, — которое Пильняк поспешил закрепить восторженными декларациями верности власти. Некоторые его книги нравились, другие удивляли. В общем — представление о нем было какое-то смутное, и если ему, как художнику, еще продолжали верить, то скорее всего в кредит.
Есть ли основание верить в дальнейшем? Не думаю. Это не то что слабый писатель, это – плохой писатель, фальшивый, бесстыдный в отношении к слову и назойливо-чувствительный. Талант у него, конечно, есть, но талант не настолько сильный, чтобы с порочной его природой примирить. Избранные «Рассказы» Пильняка читаешь с некоторым смущением: как было сразу не понять, что это плохо. Но тут же, в качестве оправдания самому себе, приходит и объяснение: Пильняк обманул своих читателей романтизмом, который был у него довольно искусно согласован с эпохой. Петр, большевики, блоковские «Двенадцать», Россия, метели, символизирующие революционную бурю, смятение страстей и умов, нищета, мечты о земном рае, неизбежная кровь, заранее оправданная будущим царством справедливости, ширь степей и ширь славянской, разумеется, всепрощающей и всепонимающей души, — все это подано у него было как сильно приперченное блюдо, подлинный вкус которого разобрать сразу было нелегко… Головы в те годы у всех слегка кружились, и эмоции преобладали над доводами рассудка. Но эпоха кончилась. «Метели» улеглись. И вот теперь видишь, что за пильняковским бутафорским безумничаньем — ничего нет: на грош мысли, на грош чувства, — и «слова, слова, слова», ватные вороха пустых, мнимо значительных слов. Ни одного живого человека, — да и откуда бы появиться живым людям у писателя, которому собственное воображение дороже реальности и который внимателен лишь к самому себе и не устает напоминать, что если во внешнем мире воют и носятся метели революции, то такие же метели пролетают и в его душе, всем мировым бурям «созвучной»… Можно отрицать революцию, можно принимать ее: но, во всяком случае, это дело суровое и страшное, а никак не предмет для стихотворений в прозе или мелодекламация каких-нибудь новейших Ходотовых с Вильбушевичами. «И был апрель, и была весна! И была в нашей стране заря восстаний…» Правду сказать, я предпочитаю ласку лазурного моря или негу роскошных плеч. По крайней мере, честнее и откровеннее.
Любопытно все-таки проследить по книге Пильняка его эволюцию. Последний рассказ относится к 1930 году. Пильняк, конечно, остался Пильняком, и по-прежнему «словечка в простоте не скажет». Но вот во что превратились метели в заключительных строках книги:
— Советская власть есть тот химический завод, который строит химию истории. Эта химия проста, как математика, и непонятна лишь так, как математика для тех, кто математики не знает. Химия истории есть тот ключ, которым и заканчиваю мои главы.