Литературные заметки. Книга 2 ("Последние новости": 1932-1933) - Георгий Адамович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Не больше, чем у Шекспира, и гораздо меньше, чем было в гражданскую войну, товарищ.
Критик посрамлен и «смывается». Потом на сцене происходит сражение. Гремят пулеметы, несется конница. Доблестный матросский полк взят в плен и целиком приговорен к смертной казни. Перед смертью все распри и недоразумения сглаживаются. Даже целомудренная комиссарша уступает любовным требованиям одного из героев.
Неожиданно появляется священник. Но в услугах религии полк не нуждается и на смерть идет с похвальной бодростью… Снова хаос. Снова — первозданная мировая тьма. «Пульсируют артерии… Как подавляющие грандиозные силы природы, страшные в своем нарастании, идут звуки, уже очищенные от мелодии, сырые, грубые, колоссальные, — ревы катаклизмов и потоков жизни». Занавес. Все.
Какая чепуха, какая наивная и жалкая безвкусица! Для советской литературы и ее теперешнего положения крайне характерно, что о таких доморощенных «трагедиях» может идти в критике серьезный разговор: культурный уровень непрерывно понижается, и сейчас он, пожалуй, ниже, чем когда бы то ни было. Несколько подлинных и даже замечательных писателей не могут этому противостоять. Попробуй, например, Пастернак или Каверин, Бабель или Олеша сказать о Вишневском правду: будет на ближайшем же каком-нибудь «пленуме» неопровержимо доказано, что это вовсе не правда, а бессознательная вылазка классового врага, результат его сомнения в «ведущей роли» пролетарского творчества. Молчание осторожнее.
* * *Случается, что некоторые из подлинных замечательных писателей и сами «халтурят» не менее самозабвенно, чем их малограмотные собратья. Конечно, трагедии с первозданными ревами и мелодиями мировых катаклизмов они не сочиняют. Но этакую бодренькую, идеологически выдержанную пьеску с Небольшой порцией революционной романтики и двумя-тремя реалистическими сценками выпустить они не прочь. В очередной анкете можно написать: «работаю над драмой о технических спецах». Актуально и вполне солидно. Глядишь, какой-нибудь Кирпотин или Суббоцкий и потреплет по плечу: «творческий год товарища Икс оказался заполнен на все сто процентов».
Таков Ал. Толстой. Не думаю, чтобы надо было вновь и вновь делать оговорки и писать об огромном таланте этого беллетриста. Талант — вне споров, вне каких бы то ни было сомнений. Но следов его очень мало в драме «Патент № 119»: три-четыре фразы похожи на толстовские и, как обычно у Ал. Толстого, остры, ярки и свежи. Остальное напоминает ученическую работу. Правда, пьесу Толстой написал не один, а в сотрудничестве с каким-то таинственным незнакомцем Старчаковым: однако, дав свою подпись, он принимает и ответственность за нее.
Действие драмы начинается в Германии, а затем перебрасывается в СССР.
В Европе кризис. Первоклассно оборудованный, пользующийся всесветной известностью завод Конрада Блеха закрывается. Блех разорен и принимает предложение ехать работать в советскую Россию. Однако это не гениальный инженер, как думает весь мир, а эксплуататор, невежда и обманщик. На него работает Рудольф Зейдель, даровитейший изобретатель, с которым Блеха связывает контракт. Зейдель творит, Блех пожинает лавры. То, что могло остаться тайной в гниющей Европе, обнаруживается в здоровом СССР. Блех просит пятьдесят тысяч долларов за какой-то нужный советскому строительству патент. Государство бедно, платить не может. Зейдель уступает патент даром — и изобличает обманщика. Добродетель торжествует, порок наказан. Зейдель счастлив, записывается в партию, женится на коммунистке. Блех всеми оставлен и гибнет.
Удивительно, что Толстой не сумел — или не захотел — сделать свою пьесу хотя бы поверхностно занимательной. С первых же сцен вы знаете в общих чертах, чем все кончится. Ясно, что коварный Блех будет наказан. Ясно, что порывистый, бескорыстный Зейдель оценит преимущество коммунистического строя перед капиталистическим и отдаст ему на служение свой гений.
* * *С М. Чумандрина многого не спрашивается. Этот писатель совсем заурядный. Предъявлять к его драме «Естественная история» какие бы то ни было художественные требования нет оснований, — и если она любопытна, то лишь как один из документов, свидетельствующих о «вредительском» психозе, охватившем коммунистов.
Впрочем, отстать от передовых товарищей, сочиняющих трагедии для передовых театров, Чумандрин не желает. В его пьесе тоже есть пролог, загадочный и глубокомысленный, никакого отношения к действию не имеющий. Однако пролог этот происходит не в междупланетных пространствах, а в обыкновенном советском вагоне. До Вишневского, разумеется, далеко, — а все-таки не без исканий…
Персонажи охарактеризованы в высшей степени обстоятельно. Лидия Огулова, например, инженер-плановик, не только «невысока ростом и коренаста», но и «близка к партии»; только, к сожалению, «склонна к перегибам». Инженер-вредитель Ипостаснев является «сволочью на цыпочках», и т. д.
Драма развязывается на строительстве, заброшенном на далеком пустынном севере. Один из инженеров носится с проектом постройки в тундре какого-то роскошного «банно-прачечного комбината». Другой предпочитает электрическую станцию. Борьба между этими местными советскими работниками обостряется, а в это время исподтишка затевают свою подлую возню вредители… Вредителей вообще не оберешься. Нужен весь опыт и глубокий ум старой большевички Отделкиной, чтобы обнаружить их козни. А то пропало бы строительство, погибло бы многомиллионное дело. Иностранные спецы — все-таки честнее. Немец-инженер на предложение испортить трактор отвечает:
— Я приехал из Германии, чтобы дать этой великой стране свою технише Moglichkeit… а вы есть сволочь и негодяй!
Немка действует еще лучше, еще сознательнее. Но свои, русские инженеры — предатели. Не все, конечно. Один, побывав на Соловках, заявляет, что заключение ему на пользу. Власть научила его истине, исправила его. Он ей «обязан своей творческой жизнью». Но другие — неисправимы.
Надо полагать, что чумандринская пьеса послужила усилению пролетарской бдительности. Вредители изображены в ней весьма картинно. Придя из театра на строительство или завод, рабочий по неволе будет приглядываться к каждому инженеру — и искать случая отличиться, разоблачить какую-нибудь «сволочь на цыпочках», настоящую или мнимую.
СТИХИ:
«Невод».— Сборник берлинских поэтов. Берлин,1933.
«Скит». — Сборник пражских поэтов. Прага, 1933.
«Без последствий». — Сборник стихов П. Ставрова. Париж, 1933
Передо мной – несколько тоненьких, скромных, аккуратных книжек: сборник берлинских поэтов, сборник пражских поэтов, отдельные издания отдельных авторов… Они не рассчитаны на большой успех и не будут, конечно, иметь его. Им всем, в качестве названия, подошли бы те два слова, которыми когда-то охарактеризовал свои стихи Жуковский:
– Для немногих.
Но Жуковский ограничивал круг своих читателей умышленно. Он боялся слишком широкого внимания, избегал его. Наши современные стихотворцы в ином положении. Они ничего не имели бы против того, чтобы их читали как можно больше, — но знают, что этого не добиться. «Для немногих»: у них это прозвучало бы как горькое «констатирование факта», а не отзвук добровольного, чуть-чуть жеманного романтического уединения.
Стихи читаются в наши дни мало. Не раз уже я пробовал выяснить общие причины этого, — не буду сейчас к этому сложному вопросу возвращаться. Поэты, разумеется, не правы, полагая, что в разладе их с публикой — с так называемой презренной «толпой» — они ничуть не повинны. Грехов на их душах накопилось достаточно, и было бы с их стороны лицемернейшим легкомыслием становиться в позу каких-нибудь жертв общественного безразличия. Но в одном поэты правы: в диктуемом инстинктом самосохранения отказе непосредственно следовать за эпохой, со всеми ее волнениями и катастрофами, — в отказе уподобиться рифмованной публицистике. «Поэзия отстает от жизни». Этот упрек, постоянно бросаемый поэзии в СССР, — и там ее почти окончательно погубивший, — раздается нередко и здесь, в эмиграции. Человек перелистывает книги стихов, рассеянно скользит взглядом по строкам, – и с раздражением восклицает:
— В наше время, когда в мире происходят такие события, — заниматься такими пустяками!
Восклицание как будто бы убедительное, основательное. Но в нем скрыта демагогическая фальшь: не вдумываясь, всякий с ним a priori легко соглашается, — но, вдумавшись, всякий же и признает, что если бы такому читателю подсунуть вместо стихов Икса или Игрека стихи подлинно великого поэта, он и их, пожалуй, причислил бы к «пустякам». Такой читатель враждебен или чужд искусству по самой природе своей. Он не хочет или не может понять, что поэт отвечает на тревогу эпохи общим своим духовным напряжением, которое выражено или отражено бывает большей частью в словах, не стоящих в прямой связи с непосредственными данными дня. «Поэзия отстает от жизни». Да, — если довольствуется сладковатой красивостью в годы, когда в «мировом пожаре» истлели или перегорели многие человеческие сердца и сознания. Нет, — если он этот «пожар» чувствует, видит и помнит и о каком-нибудь весеннем рассвете или, допустим, любви к женщине, говорит так, как в иные «до-пожарные» годы сказано быть не могло. Здесь, в этой области очень легко ошибиться. Будем же внимательны: у нас, право, не так много осталось литературных «ценностей», чтобы все рубить сплеча и погребать под презрительно-самодовольными фразами бескорыстное стремление как бы то ни было продлить здесь жизнь свободной русской поэзии.