Топографии популярной культуры - Коллектив авторов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А ты много ТАКИХ (выделение в тексте. — С.М.) энергетических вампиров видел? Оно тебе и знамя, оно же и простыня, и клятвы на нем, и проклятия, и заговоры, и кровушки хлебнуть ему тоже довелось! Кто еще с таким существом сталкивался и изучал его характеристики?! (Ольшевская 2011).
Постирав черную простыню/знамя четырежды в старой стиральной машине, герои передают его пионеру-призраку, и пионер со знаменем в руках сгорает в первых лучах солнца. Таким образом, руинированное пространство лагеря в произведениях 2000-х «притягивает к себе», с одной стороны, детский страшный фольклор, с другой – традиции «страшных» жанров литературы, прежде всего разновидности готического нарратива (ghost story, werewolf story).
При этом нельзя сказать, что в элементах ландшафта (скульптуры, стенды, корпуса и пр.) как-то актуализируются признаки советского/идеологического. В ужастиках не обсуждаются вопросы, кто такие пионеры, коммунистическая партия, кодекс коммуниста и пр. Ничего специально идеологического за разваливающимися гипсовыми скульптурами и ржавыми стендами не стоит. Пространство заброшенного лагеря в литературе – это пространство десоветизированных руин, и не более того[47].
Интересно, что сюжет о погибшем ребенке/пионере в советской детской беллетристике никогда не был локализован в пионерском лагере[48]. Описание подвигов детей при становлении советской власти (а именно к этому типу относится сюжетная линия о пионере, водружающем знамя, в повести С. Ольшевской) можно назвать знаком «вторичной» советизации[49]: чужеродный сюжет привносится в текст о пионерском лагере с тем, чтобы заново советизировать «место памяти» и текст о нем, насытить пространство советской символикой. Тем самым забытые авторами и неведомые читателям жизнеописания пионеров-героев[50] реактуализируются, в том числе выносится на поверхность и особенность их культа – создание «исправленных и дополненных» книжных редакций подвига:
Устроили ему пышные похороны, семье деньгами помогли. Я даже слышал, в какой-то книге про этот случай написали (курсив мой. — С.М.). Только изменили малость – там отважный пионер не побоялся поднять флаг по проржавевшим скобам на заводскую трубу, и в книге все закончилось хорошо (Ольшевская 2011).
Включение «малых нарративов» общесоветского фонда (подвиги пионеров-героев) в современный детский триллер о пионерском лагере – это своего рода ресоветизация. При этом авторов детских ужастиков нельзя заподозрить в идеологическом пассеизме (Дубин 2002), то есть попытках реинкарнировать пионеров-героев и подобные советские символы[51]. Современные писатели детской страшной литературы скорее идеологически индифферентны: в их произведениях и вурдалаки, и черная простыня, и пионер-герой, и энергетические вампиры изоморфны и изофункциональны, в конечном итоге они составляют единую группу персонажей низшей мифологии, народной демонологии в ее литературном варианте. Жанровые рамки «мифологического рассказа» (в фольклористическом понимании) сталкивают очевидцев событий разных исторических эпох – барыню из времен «еще при царе», деревенских выдвиженцев (парней в кожанках) и сироту 1920-х, лагерного сторожа и «троих великовозрастных лоботрясов – сынков каких-то важных чинов» 1980-х – с вурдалаками и вампирами.
Рассматривая литературу как один из механизмов «проработки» мест памяти и советского опыта, можно резюмировать, что пионерский лагерь как топос за время его существования в литературном поле прошел определенную эволюцию. В советское время он конструировался преимущественно в реалистических рамках письма. В начале 1990-х годов, пока еще, с одной стороны, была жива система пионерских лагерей, а с другой – при первых признаках ее разрушения, происходит расширение жанровых форм письма о пионерском лагере: детектив (Э. Успенский) и фэнтези (В. Крапивин), при этом легитимируется прежде недопустимый материал для сюжетов о каникулярном времени – страшный детский фольклор. По мере того как в 2000-е годы пионерский лагерь разрушается и предается забвению его символический и ритуальный потенциал, литература все более остраняет лагерь за счет включения его в реестр страшных литературных мест. А сакральные прежде образы советской аксиологии в ее детском изводе (пионеры-герои, героическая смерть ребенка, кровь на красном знамени), встроенные в жанровые рамки (квази)достоверного приключенческо-готического письма, становятся объектами если не остраняющей иронии, то определенной девальвации.
Эволюция топоса пионерского лагеря хорошо иллюстрирует рассуждения Ильи Калинина о том, что «в такой де– и ресемантизированной форме советское прошлое перестает быть моментом актуального идеологического выбора, приводящего к политическому размежеванию, и становится основой для общественного консенсуса, переваривающего любые различия и преодолевающего любые разрывы» (Калинин 2010). Действительно, экспроприация 1920-х годов и кровь героев на знамени лишаются в жанровом контексте детского ужастика своей исторической специфики и символической нагрузки. Литературный жанр с такой глубокой формульной традицией, как триллер, таким образом выступает инструментом коррозийной переработки гетерогенного исторического, фольклорно-мифологического и литературного материала, превращающегося в конечном итоге в груду литературного металлолома, беспристрастно собранного авторами и пущенного на переплавку.
ЛитератураАрбитман Р. Слезинка замученного взрослого // Детская литература. 1993. № 12.
Асонова Е., Бухина О. Кому страшен «Сталинский нос»? // Сolta.ru. 2013. 12 сент. http://archives.colta.ru/docs/31784 [Просмотрено 1.11.2014].
Балина М. Литературная репрезентация детства в советской и постсоветской России // Детские чтения. 2012. № 1. 12–42.
Барковская Н. В. Постсоветская рефлексия над советским детством (Э. Кочергин. «Крещенные крестами»; Н. Нусинова. «Приключения Джерика») // Политическая лингвистика. 2011. № 1. 202–205.
Дубин Б. Риторика преданности и жертвы: вождь и слуга, предатель и враг в современной историко-патриотической прозе // Знамя. 2002. № 4. 202–212.
Дубин Б. Семантика, риторика и социальные функции «прошлого»: к социологии советского и постсоветского исторического романа. М., 2003.
Зеленин Д. К. К вопросу о русалках (Культ покойников, умерших неестественной смертью, у русских и у финнов) // Избранные труды. Статьи по духовной культуре (1901–1913). М.: Индрик, 1994. 230–298.
Калинин И. Ностальгическая модернизация: советское прошлое как исторический горизонт // Неприкосновенный запас. 2010. № 6 (74). 6–16.
Крапивин В. Сказки о рыбаках и рыбках. Нижний Новгород: Нижкнига, 1994.
Левкиевская Е. Детские страшные рассказы в коммуникативном аспекте // Детcкий фольклор в контексте взрослой культуры. СПб.: Издательство СПбГУКИ, 2010. 48–70.
Леонтьева (Маслинская) С. Г. Жизнеописание пионера-героя: текстовая традиция и ритуальный контекст // Современная российская мифология. М.: РГГУ, 2005. 89–123.
Липовецкий М., Эткинд А. Возвращение тритона: Советская катастрофа и постсоветский роман // Новое литературное обозрение. 2008. № 94. 174–206.
Литовская М. А. Социалистический реализм как предмет рефлексии постсоветской прозы // Советское прошлое и культура настоящего. Екатеринбург: Изд-во Урал. ун-та, 2010. Т. 1. 117–130.
Лойтер С. М. Детские страшные истории («страшилки») // Русский школьный фольклор: От «вызываний» Пиковой дамы до семейных рассказов / Сост. А. Ф. Белоусов. М., 1998. 56–66.
Неволина Е. Наследница тьмы. День вечного кошмара. Лорд Черного замка // Большая книга ужасов 19. М.: Эксмо, 2008.
Ольшевская С. Смертельно опасные желания // Большая книга ужасов 34. М.: Эксмо, 2011. http://knigosite.org/library/books/88402.
Принцев Ю. Скачу за радугой. Л.: Детская литература, 1972.
Сергиенко (Антипова) И.А. «Страшные» жанры современной детской литературы // Детские чтения. 2012. № 1. 131–147.
Синицкая А. Бригантина, гипсовый трубач и скелет в шкафу: классика жанра с «двойным дном» (сюжеты Владислава Крапивина) // Конвенциональное и неконвенциональное: Интерпретация культурных кодов: 2013. Саратов; СПб.: ЛИСКА, 2013. 186–197.
Толстой Н. И., Толстая С. М. О вторичной функции обрядового символа (на материале славянской обрядовой традиции) // Историко-этнографические исследования по фольклору. М.: Издательская фирма «Восточная литература» РАН, 1994. 238–255.
Успенский Э. Общее собрание героев повестей, рассказов, стихотворений и пьес: В 10 т. СПб.: Комета, 1993. Т. 10.
Ушакин С. Отстраивая историю: советское прошлое сегодня // Неприкосновенный запас. 2011. № 80. 10–16.
Чередникова М. «Голос детства из дальней дали…» (Игра, магия, миф в детской культуре). М.: Лабиринт, 2002.
ДВОР КАК ПРОСТРАНСТВО ПЕРВИЧНОЙ СОЦИАЛИЗАЦИИ В СОВРЕМЕННОЙ РУССКОЙ ПОПУЛЯРНОЙ ЛИТЕРАТУРЕ
Нина БарковскаяДвор – первое пространство, куда попадает подрастающий ребенок, некая пограничная зона («шлюз») между замкнутым («своим») миром семьи и открытым («чужим») миром социума. Во дворе протекает первичная социализация ребенка, знакомство как с добром, так и со злом других людей, с табуированными дома аспектами жизни, приобретается умение дружить, отстаивать свою независимость, драться и хранить секреты и проч. Дворовое пространство имеет свою историю, оно никогда не было однородным. А. М. Пиир подробно проследила историю петербургских-ленинградских дворов (Пиир 2006: 345–378); вероятно, в других городах дворы имели свои особенности, тем не менее базовые черты структуры и функции дворовых территорий являются типическими. Исследовательница описывает «черные» (хозяйственные) дворы и дворы «передние» (парадные), которые предназначались для досуга, выявляет разные «дворовые сообщества»: взрослые и детские, «мужские» (с выпивкой и домино) и «женские» (мамы, присматривающие за детьми, бабушки, выполняющие функции «информационного центра» и контроля за протеканием повседневного быта), потаенные зоны, где собирались подростки. Работа А. М. Пиир убеждает, что дворовые территории, как и отношение взрослых к пребыванию детей во дворе, были дифференцированы по социальному и гендерному принципу, вовсе не являлись гомогенным пространством. Свои наблюдения исследовательница заканчивает 1950-ми годами.