Белый, белый день... - Александр Мишарин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Через три дня он вылетел в Анталию, наскоро побросав в чемодан первые попавшиеся летние вещи… Долго выбирал книгу с собой для четения. Наконец положил в чемодан «Житие Серафима Саровского». И, невольно перекрестясь, отправился в путь.
Всю ночь перед отъездом болело сердце, голова была тревожной, чугунной, и ему казалось, что он вообще не сможет встать… Но, не разлепляя глаз, он с трудом доплелся до ванной комнаты и пустил почти горячий душ. Вода хлестала его, обжигая грудь, плечи, волосы… В голове зашумело, и он переключил воду на почти холодную…
Перед глазами поплыли круги, но все вокруг вдруг прояснилось до детской ясности. Он еще и еще раз пускал контрастный душ и наконец почувствовал себя нормальным, энергичным, даже почти молодым.
В самолете он занял, как всегда, пустые два кресла в конце ряда, попросил сухого красного вина… И, вздохнув глубоко, облегченно, начал смотреть в окно… Самолет плавно оторвался от Земли, и она, Земля, – со всеми своими неожиданно грустными лесами, домиками, нитками железной дороги, автомобилями на пустынном еще, утреннем шоссе – начала заваливаться куда-то вправо и вниз. Плотные, но светлые, прилизанные утреннем солнцем облака мчались наперегонки с самолетом, то открывая слепящее солнце, то укутывая в плотную темнеющую прядь предгрозья…
«Такие же облака летели и при царе Дарии», – почему-то подумалось ему, и он почувствовал, что неожиданно глубоко и безвольно впадает в глубокий, отдохновенный сон.
Сначала он не отдавал себе отчета, что было во сне. Обрывки осенних пейзажей, потом тьма, потом какие-то бесконечные лица – то ли полузабытые, то ли вовсе не знакомые. Наконец мелькнуло лицо Андрея Тодлера, его самого близкого друга молодости… Но он умер уже больше тридцати лет назад!
Они начинали работать вместе, и Андрюша был первый среди них двоих. Платону Васильевичу надо было нагонять и нагонять его… Но всё это было естественно, весело, легко, по-братски.
Во сне Платон Васильевич видел раннюю, влажную весну, и они, вдвоем, бегут вверх по Тверскому бульвару, перекрикиваясь, улыбаясь, гогоча над чем-то кажущимся им смешным…
И Андрей, такой тонкий, высокий, белокурый с весенними, сияющими глазами.
Потом почему-то ресторан «Арагви». Низкие потолки, масса народа за столиками – едящих, пьющих, как-то недобро хохочущих.
Андрей первым открывает высокую тяжелую, красного дерева, дверь и оборачивается к Платону, протягивая руку, чтобы остановить его.
– Андрей? – недоумевает Платон.
Лицо Андрюшки Тодлера чуть темнеет, и он говорит, почти извиняясь, но решительно – словно бы прощаясь:
– А тебе сюда нельзя. Тебе еще рано. Тяжелая дверь плавно и тихо закрывается за ним.
«Андрей не пустил весну за собой… Туда!» – просыпаясь, как всегда, когда он видел этот сон, машинально подумал Платон Васильевич.
«Как всё это было давно!» Больше тридцати лет назад. Его неожиданная смерть, ночные бесконечные звонки, голос его шурина: «Андрей умер…»
– Как умер?
– Умер.
Платон надолго запомнил лицо Андрея, с закрытыми глазами, с потными, вьющимися волосами на висках.
И еще Платон навсегда запомнил свой крик… Крик раненого зверя – не его, не Платона, а чей-то чужой, который он услышал как бы со стороны.
Он и сейчас слышал этот крик. Так никогда больше не кричал он в своей жизни. За все прошедшие годы!
Он сидел почти один в зале, смотрел на коньяк, и руки не поднимались налить его в рюмку. В груди бешено колотилось сердце, но голова была странно ясна и будто подмороженная. Мысли словно застыли в его голове…
«Андрея – нет! И больше никогда не будет! Кончилось… что-то кончилось… Он навсегда теперь будет один…» – медленно осознавал Платон. И чуть кивал головой в такт своим словам.
– Молодость… Легкость… Праздник – кончился! Он выпил рюмку коньяка и вдруг резко успокоился.
Словно размякли все натянутые мышцы. И он повторил вслух:
– Праздник закончился! Детство, юность, молодость… Прошли. Ушли вместе с Андреем! Прощай… Андрюха.
Он выпил еще рюмку, и ему захотелось плакать. Он закрыл глаза, но ресницы его были сухи, так же как сухо, пусто и ветрено было в его опустевшей, казалось ничего не чувствовавшей душе.
…Платон Васильевич жестом попросил проходившую рядом стюардессу еще стакан вина.
– И лед! – добавил он ей вдогонку.
Почему он вспоминал о смерти Андрея Тодлера именно сейчас? Притом так остро, так близко? Может, это был какой-то знак для него, для Платона Васильевича?
Мало ли людей близких, очень близких – мать, отец, другие ближайшие люди ушли из жизни за это время. Но душа уже как-то привыкла к их уходу, жизни без них.
Платон Васильевич почувствовал себя нехорошо, зависимо от той давней смерти. У Андрея уже есть взрослые двое внучат – девочка и мальчик.
Каким бы он был сейчас? Обрюзгший, полысевший? За те последние два года, он сильно сдал, как-то внутренне опустился. Стал много пить… Один! Да и смерть его была связана со спиртным… Так, во всяком случае, было написано в медицинском заключении: «Смерть от передозировки этилового спирта».
Платон Васильевич с еще одним близким приятелем получили заключение в больнице и, прочитав его, посмотрели друг на друга и молча разорвали бумажку.
Они последние месяцы редко виделись, почти не работали вместе. Так… доделывали старые, начатые когда-то работы. Потом заканчивал их Платон. Внедрял, добивался их воплощения, был тараном. Андрей Тодлер молча присутствовал на всех заседаниях, кивал головой, делал серьезное лицо… часто оборачивался к окну, и тут Платон Васильевич видел слезы на его глазах… Он был благодарен Платону – он словно еще жил в этих старых их работах и невольно радовался, что они находили свое воплощение. Но дальше, оставшись один, Андрей был пуст… Растерян… На грани распада…
В последний раз, когда Платон видел Андрея Тодлера живым, они вышли на улицу после Большого Совета, и Андрюшка, оживленный удачей, вдруг спросил его:
– А если я умру, меня в Большом зале положат? Или в Малом?
Платон почему-то разозлился на него и резко бросил, садясь в такси:
– Ты сначала умри! А там разберемся…
На секунду Платону показалась в глазах Тодлера какая-то детская растерянность. И даже обида. Больше он не видел его живым.
Платон пил принесенное ему стюардессой вино, смотрел в окно, где, кроме тяжелых облаков, ничего не было видно, и почему-то ему стало обидно за самого себя. За эти тридцать лет, прошедших после смерти Андрея.
Что произошло за эти годы? Работа, работа и еще раз работа… Женитьба… Вторая… Дети… Теперь уже взрослые – вряд ли он был уже нужен им? Один в Лондоне, другая – замужем за славистом, живет в Кёльне. Он поднимался по научной лестнице – степени, звания, лауреатство, книги, доклады на международных симпозиумах, форумах, конгрессах.
И наконец, месяц назад присвоение Европейской премии – равной Нобелевской в их профессии.
Круг замкнулся, точка поставлена. А стоила ли эта точка тех сил, волнений, интриг, просто каждодневного труда, который иссушал все эти главные годы его жизни. Он ничего не открыл, не выдвинул новой системы, нового взгляда, а просто дотошно и въедливо классифицировал всех европейских и русских специалистов с краткой аннотацией их деятельности. Не без блеска, не без сарказма, не без таланта мумификатора, собрал полный мораторий давно или недавно умерших талантливых людей… С их ошибками – на этом Платон Васильевич резвился… В общем, складывалось у читателей ощущение, что Платон Васильевич Струев знает что-то такое высшее и неземное, что дает ему право не обидно похлопывать по плечу и гениев, и честных работяг, и просто европейскую профессуру по плечу.
Получилось два солидных тома, которые попали в струю всеобщей Европейской интеграции и были встречены, как серьезный вклад в их науку. Эти тома вышли на семи основных европейских языках. Платона Васильевича выбрали в почетные доктора наук десяти наиболее уважаемых старых Европейских университетов… И наконец вчера – еще недавно столь желанная – Большая премия Европы в четверть миллиона евро. Все! Финиш!
Так от чего такая глухая тоска в душе? Даже зависть к покойному Тодлеру, который не потратил тридцати лет своей юной жизни на эти картонные страсти?
«Что теперь об этом спрашивать? Андрея Тодлера нет…»
Нет нигде в мире! Мало кто даже помнит о нем… «А ты жив… Летишь к морю… Впереди какой-нибудь десяток лет! И их надо как-то прожить».
Платон Васильевич невольно закрыл глаза и подумал, засыпая: «Каждому свое… И никто ни в чем не виноват! Никто, кроме Всевышнего…»
Легкая дрема незаметно перешла в глубокий, почти обморочный сон, какого не было у Платона уже несколько месяцев.
Он почувствовал, что все мышцы его тела расслаблены, и он словно падал и падал в какую-то бесконечную глубину, где были только покойная тьма и полное растворение самого себя… И сознания… И ощущения тела… И малейшего желания.