Наши звезды. Се, творю - Вячеслав Рыбаков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И тут же попал обратно в ее глаза.
У него внутри словно все гайки затянули до отказа, еще чуть-чуть – и полетит резьба.
– Рад был тебя увидеть, Сима, – сказал он. – Молодец, учись и дальше так же хорошо, – и повернулся к учительнице: – Ну, спасибо. Я побегу уж…
– Огромная вам благодарность, Владимир Константинович, – с облегчением выруливая на подобающую дорожку, ответила та. – По-моему, вы очень порадовали ребят…
– Да, это правда, – уже и впрямь немного бестактно прервала учительницу Сима. Вовка и пожилая женщина снова обернулись к ней. – Братву расколбасило по полной. Я только еще хотела сказать… Владимир Константинович, я вам когда-то обещала дать почитать речь Достоевского, помните? Обещание остается в силе. Я вот, – у нее опять зажглась шея, и опять никто этого не смог увидеть, – вам на всякий случай написала, где я живу и как позвонить.
Только тут Вовка обратил внимание на то, что левый кулачок у нее был все время сжат. Теперь она его разжала и вложила ему в пальцы аккуратно сложенную, теплую и чуть влажную бумажку.
У учительницы расширились глаза.
Последнее, что успел сообразить Вовка – нельзя подставить девочку. Надо, чтобы все выглядело обыденно, в порядке вещей. А то положительная, переживающая за детей женщина с узкими губами может подумать о Симе плохо. Решит, что совсем потерявшая стыд фифа нагло клеит мужика, даже не выходя из класса, а мужик и рад; что прямо на учительских глазах зародилось и созревает непотребство. А она же просто прикалывается. Или, сама того не понимая, отыгрывается за давнее унижение, за детское неумение стоять на лыжах и долгое беспомощное висение у него на закорках; простодушно, как ребенок, мстит за то, что он ее когда-то выручил.
– Спасибо, Сима, – сказал он как ни в чем не бывало. Положил бумажку в нагрудный карман. – Это ты правильно вспомнила. И Федорова…
Она обрадовалась, будто миллион выиграла. Прямо засветилась.
– Да-да, мы про воскрешение отцов тоже говорили. Неужели помните?
– Конечно, – сказал он. Он помнил каждое мгновение их пробега. И тут словно кто-то ему подсказал, что делать. Вовка не успел подумать, правильна подсказка или нет; отчего-то ему показалось, что такой финт уж точно успокоит учительницу, нелепо застрявшую на обочине их перекрестка пока еще немым, но уже явно закипающим укором. – Ты мне напомни… Я ж только на днях приехал. Голова кругом, честно говоря…
– Конечно, – с готовностью сказала она.
– Телефон наш здешний запишешь?
Он выделил голосом слова “наш здешний”. Мол, у наших семей добрые старые отношения, так что никаких съемов.
Ручка и записная книжка возникли у нее в руках, точно из воздуха.
С мимолетным, но роковым опозданием он сообразил, что диктовать надо было просто первые попавшиеся цифры, и проклял себя в очередной раз – чертов тугодум, пенек тормозной; совершенно автоматически он назвал ей настоящий номер. Учительница обижалась и демонстративно смотрела на часы.
На прощание Вовка рыцарски склонился и поцеловал ее сухую шершавую руку, классная едва не прослезилась. Уходящей Симе он лишь слегка помахал, а она лишь улыбнулась ему через плечо.
Потайное свечение нежной белой кожи сквозь тонкую ткань, застилая неказистую явь, так плотно маячило у него перед глазами, что на выходе из школы он, промахнувшись мимо ступеньки, едва не сверзился по лестнице.
Он буквально чувствовал ее. Спиной, как тогда. Тогда эта нога была как палка, как прутик; но сейчас… Вот эти самые ноги, такие незабываемо сочные сейчас, она раздвинула шире некуда, садясь на него верхом. И было плавное нескончаемое колыхание и трение на каждом шагу – долго, очень долго. Несколько часов. Млечный Путь, а Млечный Путь, уведи куда-нибудь… Гайки внутри не развинчивались. Их тугое напряжение весь вечер не давало дышать.
Он так хотел эту девочку, что почти не спал в ту ночь. Лежал, понапрасну жмурясь, и каждую мышцу изводила судорога нескончаемого напряжения. Он ворочался, обнимал подушку, комкал ее, пихал и бил, а она все равно какими-то горбами давила ему щеку, плющила ухо, и он снова рывком переворачивался то на бок, то на спину.
Шутки ей. Дотащил – и хватит. Он ей ничем не обязан. Ума палата; воскрешение отцов, ага. Нашла себе дурака – это, мол, моя по жизни лошадь. То-то уж она оторвется по полной, думал он, если узнает, как меня проперло от ее ножки. Забылся он только под утро, а едва проснувшись, сам не свой от злости на себя, на расцветшую не для него фитюльку и на весь мир в придачу, первым делом разорвал в клочки и спустил в унитаз ее записку. Не хватало еще и впрямь.
Бреясь, он голой спиной почувствовал взгляд отца. А может, просто услышал его дыхание. Не подал виду и только подумал горько: а отец и не подозревает, какой сын у него хорек похотливый. Школьницу ему подавай. Спас ее, а теперь, мол, пусть отдает должок. Урод. Стыдно было – хоть червяком извивайся.
– Ну, как вчера выступил? – спросил отец.
– А чего? – спросил Вовка после короткой паузы. – Нормально.
– Слушали старшеклассники-то?
– Весьма, – ответил он. Он знал, что о своем позоре никому и никогда не сможет рассказать. Да и зачем? Если мужик – эгоистичная сволочь, его никто не вылечит, даже добрый папа.
2
Яркий, гремящий, как фанфары, жизнеутверждающий закатный ливень давно сменился отчаянным ночным ливнем, под которым они с Наташей метались то к безлюдной остановке автобуса, то к милиции, то снова домой, чтобы в ожидании умирать у телефона (вдруг позвонят на домашний?), потом – проливным дождем, потом усталым, скучным дождем, идущим потому, что некому дать ему приказ остановиться; потом – беспросветным дождем, зарядившим, наверное, навечно, потом моросящим… Сейчас дождь шел так, как иногда капает вода из крана, который давно закрыт. Как плачут, отрыдав. Уже безголосо, отрешенно, глядя перед собой слепыми глазами и не сознавая, что из них по-прежнему течет.
Мерное шуршание воды за окном было единственным звуком в мире. Вовка сидел, ссутулившись, перед кухонным столом и глядел на стоящую на столе бутылку водки, купленную на обратном пути из больницы. Он все не мог решиться. Он знал, что, если начнет, одной стопкой ограничиться не сможет. Не те времена пришли, чтобы, начав, ограничиваться. Поэтому он тупо сидел перед бутылкой и всматривался в нее так, словно хотел загипнотизировать.
На самом деле гипнотизировала она его.
Разухабистый, всегда готовый простить и оправдать любую гадость внутренний голос вот уже битый час твердил Вовке, что от бутылки водки еще никто не умирал. Что Вовка и так сделал все, что в силах человеческих, и вполне может себе позволить простым и мужественным анальгетиком хоть на время утишить растерянность и боль (чай, не ширево предлагаю?). Что, даже если позвонят, все запишет автоответчик… Но Вовке отчего-то казалось, что это не тот голос, который часто, особенно – под пулями, дает настолько верные советы, что порой натурально спасает жизнь; очень похожий, да вот… И то, что голос этот сейчас так настаивал, горячился, даже торопил, будто это не Вовке, а ему самому надо было срочно махнуть полтораста, трубы, мол, горят, мужик, будь человеком, настораживало. Сцепив ладони, горбясь, Вовка сидел неподвижно и в дождливой тишине вымершей квартиры исподлобья бодался с бутылкой взглядом.
Когда в дверь позвонили, он даже не вздрогнул.
Звонили настырно.
На двадцать третьем звонке он медленно и натужно, точно старик с просоленными насквозь суставами, поднялся и пошаркал к двери.
На лестничной площадке напряженно стояла Сима.
– Я так и чувствовала, что ты дома, – сказала она. – Здравствуй.
С ее куртки помаленьку еще лилось, и на лестничной площадке темным кольцом вился вокруг нее причудливый узор водяных клякс. На выбившихся из-под капюшона жестких черных прядях искрились капли. И нос влажно блестел. Обеими руками она держала раздутую, тяжелую сумку.
Некоторое время он отчужденно смотрел на нее, будто не узнавая, и собирался с мыслями. Не собрался.
– Ты почему такая мокрая? – спросил он.
– Дождь, – объяснила она виновато.
– А зонтик?
– Ненавижу, – сказала она. Помолчала. Нерешительно спросила: – Ты один?
Мама с Фомичевым должны были приехать завтра. Что-то задержало их, то ли какие-то дела, то ли, может, и здоровье – по телефону мама не стала распространяться. Голос у нее был ужасный – такого голоса Вовка у мамы просто не помнил. Но было ли это из-за здешних событий или по каким-то тамошним, их собственным причинам, Вовка не знал.
– Да, – сказал он.
Она помолчала.
– Ты меня впустишь?
Он помедлил, заторможенно пытаясь понять, чего она хочет от него, потом дважды похлопал себя ладонью по лбу: прости, мол, голова никакая. Молча отступил на шаг в сторону. Она вошла. Он закрыл дверь. Она с явным облегчением поставила сумку на пол, сняла куртку.
– Куда деть? – спросила она. – С нее еще капает.