Начало конца - Марк Алданов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Минута ужаса, вызванного в особенности неожиданной силой выстрела, прошла. Он с торжеством прислушивался к себе. Экзамен был выдержан превосходно. Альвера не чувствовал ни раскаяния, ни ужаса. Как он и думал, все оказалось вздором: особенно эти ими выдуманные угрызения совести. Только дышать ему как будто было немного труднее, чем всегда. Позднее ему казалось, что сделанное им еще не дошло в ту минуту до его сознания, что он просто еще не воспринимал случившегося. Но сам отвечал, что этого не могло быть: все произошло по плану, ощущения убийцы были им до убийства перечувствованы сто раз и при проверке оказались верными.
Сохраняя хладнокровие, он положил револьвер в карман, наклонился над телом: старик был мертв. «Смотреть, разумеется, неприятно, ведь так же неприятно было бы смотреть, если б я убил его в бою или на дуэли». Еще подумал, что в чисто техническом отношении все сошло прекрасно: убил одним выстрелом, сразу, во второй раз стрелять не пришлось: предусматривалась и такая возможность – придется добивать, тогда, конечно, тоже выстрелом, хоть это увеличивает риск: на нож, на кастет, он чувствовал, у него не хватило бы нервной силы.
Альвера взглянул на часы: почти никакого опоздания. На поиски денег оставалось еще тринадцать минут. Он осмотрелся, осторожно (хоть крови было мало) поднял выроненный стариком бумажник, бегло-равнодушно заглянул в него: «Да, кажется, денег порядочно. Считать? Нет, потом». Сунул бумажник в карман, оглянулся и подумал, что начать поиски надо со среднего ящика стола – ключ торчал в замке. «Да, все идет отлично», – мысленно повторил он, переводя дыхание, снова взглянул на старика, вздрогнул и поспешно отошел, точно старик мог схватить его с полу.
Прокрался к двери (подумал, что красться, собственно, незачем), заглянул в соседнюю комнату, оказалось, что это столовая. «Здесь что же может быть? Серебро?.. Серебра, конечно, не трогать, его сбыть будет очень трудно. Значит, осмотреть ящики стола и пройти в спальню, она, очевидно, там, за столовой. Но как все это сделать за четверть часа?» Только теперь он понял, что расписание составил неправильно: в пятнадцать минут обыскать дом, совершенно не зная, где что может храниться, немыслимо! «Как же я мог допустить такую грубую ошибку?» – тревожно подумал он, и в первый раз хладнокровие ему изменило. «Отлично идет, отлично…» Опять оглянулся, прошел снова на цыпочках мимо тела, взглянул на лицо старика. Ему показалось, что оно искажено тиком. Почему-то это ударило его по нервам. Руки стали дрожать.
Растворенное окно вызывало у него все большую тревогу. «С тропинки заглянуть невозможно, окно слишком высоко. Подойти и затворить? Рискованно: вдруг кто-либо пройдет и увидит. Выстрела никто не слышал, никакого жилья поблизости нет. Да и радио!..» Он ахнул: точно сейчас только заметил, что радио продолжает орать! «…Partez, s’écria la gantière, – Partez, séduisant Brésilien…»[106] – пела женщина. Альвера вдруг затрясся слабой дрожью. «Что за вздор! – подумал он, стараясь успокоить себя. – Все сошло отлично. Опоздание? В крайнем случае я могу остаться до следующего поезда. Он проходит получасом позднее. Правда, в нем пассажиров меньше, но это не так важно… Тогда на поиски останется сорок пять минут, более чем достаточно». Но мысль о том, чтобы провести здесь еще три четверти часа, показалась ему очень неприятной, почти нестерпимой: он испытывал потребность что-то делать, делать быстро и энергично: «Сейчас приступить к поискам, сейчас же, сию секунду! Если за тринадцать – теперь уже за двенадцать – минут найду, уйти; если нет, остаться до следующего поезда… И тогда, разумеется, уйти ровно за семь минут. Не забыть перед уходом закрыть это проклятое радио!.. Иначе оно будет орать всю ночь, соседи обратят внимание, темп будет потерян. Но, собственно, его можно закрыть уже и сейчас: если кто и пройдет, вполне естественно, что старик в десятом часу прекратит музыку. Да, конечно, сейчас закрыть», – подумал он с нарастающей смутной безотчетной тревогой. Руки дрожали все сильнее. Альвера на цыпочках приблизился к аппарату и опять прислушался. «…Tu veux donc, cruelle gantière…»[107] – пел шутовской голос. «Странно, что где-то идет оперетка, люди слушают, хохочут, и я тоже слушаю… Но ведь и они могут меня слышать!..» Он тут же выругал себя за глупость: его слышать по радио никак не могли. «Кажется, начинаю терять самообладание… Да, непременно сейчас, сейчас закрыть это проклятое радио!..» Альвера наудачу повернул один из кружков аппарата. К крайнему его смятению, аппарат не только не замолк, а, напротив, загремел страшно. Альвера отдернул руку от кружка, снова за него схватился и стал вертеть. Голос бразильца ревел совершенно дико, точно в насмешку. Им овладел ужас. «Что же это?! – задыхаясь, подумал он. – Ведь люди нагрянут! Бросить? Пусть орет? Нет, нельзя, нельзя, сбегутся…» Он схватился обеими руками за кружки, потянул их, нажал на них. Бразилец, издеваясь, ревел все страшнее: «…Tu veux la mort de Brésilien…»[108] С яростью он изо всей силы ударил кулаком по аппарату, толкнул его к стене, схватился за сердце уже не оперным, а настоящим движением, чувствовал, что задыхается. И в ту же минуту не из аппарата, а из окна послышался голос – не механический, не мертвый, а живой, настоящий, сиплый: «Месье Шартье…»
Дальше он не слышал. Альвера застыл на мгновение от ужаса. Низко согнувшись, скользнул куда-то в сторону, перебежал в угол. Он прислонился к стене, вынул из кармана револьвер, судорожно крепко сжал рукоятку. «Еще есть четыре патрона…» Теперь понял то, что кричали с тропинки. Мысль его работала напряженно. Прокричать: «Я ложусь спать, оставьте меня в покое?» Но они узнают по голосу. Не отвечать ничего? Подойти к окну и убить его? Лучше всего не отвечать… Может, он покричит и пройдет мимо. Если позвонит, тоже не отзываться. Пойдет за полицией? Но пока он придет, я успею скрыться». «…Et voilà comment la gantière…»[109] – орал диким голосом бразилец. За окном послышался шум уже не с тропинки, а из палисадника; кто-то как будто пытался вскарабкаться на окно. Альвера поднял револьвер. В окне, как постепенно слагающиеся фигуры на экране кинематографа, появились кепи, усатое лицо, синие плечи. «Полиция! – с остановившимся дыханием подумал он. – Почему же полиция?..» На усатом лице скользнул испуг. Раздался выстрел, полицейский вскрикнул и не то нырнул, не то свалился. Альвера бросился к двери. Вдогонку завыл гогочущий хор:
«…Et voilà comment la gantièreSauva les jours du Brésilien…»[110]
Он отворил дверь, перебежал через палисадник. Кто-то у калитки отшатнулся в сторону. Альвера понесся по тропинке. За ним, разрезая рев радио, раздался пронзительный, протяжный, непрекращающийся свисток. «Погоня! Все пропало!» – успел подумать он, задыхаясь. Выбежал на большую дорогу, кто-то шарахнулся к стене. «Господи, что это?» – взвизгнул женский голос. Где-то зажглись огни, где-то стали отворяться ставни. «А l’assassin!..»[111] – раздался отчаянный крик. Альвера бежал, уже понимая, что бежать некуда, что спастись невозможно: гильотина! Крики за ним все учащались. Особенно страшен был этот злобный, непрерывный, все усиливающийся свист. Вдали мелькнули огни кофейни. Сбоку, со стороны железнодорожного полотна, послышался свисток паровоза. «Это мой поезд!.. Вскочить… билет… заплачу штраф», – обезумев, думал он. Сзади прогремел выстрел. Альвера оглянулся на бегу: полицейский на велосипеде был шагах в двадцати от него. Он выстрелил в полицейского, почти не целясь, бросил в него револьвером и снова побежал, уже из последних сил. Кто-то в ужасе прижался к забору. Альвера вспомнил об электрическом рельсе. «Да, больше ничего не остается… Синг-Синг… Только бы добежать!..» «А l’assassin!» – несся гул злобных, отчаянных голосов. На пороге кофейни появился человек с поднятой бутылкой. «Но если я не убил полицейского, может, гильотины не будет», – подумал Альвера. Он почувствовал удар, острую боль во рту, в голове, схватился за подбородок, пошатнулся, обливаясь кровью, и упал.
XX
– …Мозг Кювье весил 1800 граммов, и на этом была в спешном порядке построена гипотеза о связи между гениальностью человека и весом его мозга. Но позднее оказалось, что мозг лакея Кювье весит еще на 200 граммов больше. Боюсь, как бы с вашей исторической миссией пролетариата не случилось того же: вдруг окажется, что какая-нибудь другая социальная группа еще лучше, чем пролетариат? Ну, не намного, но лучше? Например, гитлеровские дружинники, а?
– Вы несколько упрощаете дело. Думаю, что и та психо-физиологическая теория строилась не только на мозге Кювье. Что до научной теории прогресса, то она создана Марксом на основе вполне достаточного числа фактов.
– Научная теория прогресса совершенно невозможна, дорогой месье Серизье, – сказал Вермандуа. – Она невозможна потому, что в основе социальных явлений лежит человек, то есть нечто неопределенное, переменчивое и противоречивое. Между тем ваша наука рассматривает человека как единицу определенную и неизменную, по крайней мере в течение довольно большого промежутка времени. Ваша наука, правда, допускает, что в пору каменного века или хотя бы пятьсот лет тому назад человек был не таков, как теперь. Но для нашего времени она пользуется фиктивным понятием человека новой истории, произвольно его деля по классовым признакам и произвольно считая неизменными общие человеческие свойства. Ваша наука исходит из понятий буржуа, крестьянин, пролетарий приблизительно так, как химия пользуется понятиями кислорода или азота. Но азот и кислород всегда одинаковы, они через тысячу лет будут точно такие же, как сейчас. Человек же, все равно, пролетарий или буржуа, только в том и неизменен, что меняет свою коллективную душу каждый день. Сегодня он хочет демократии, завтра гитлеровщины, послезавтра чего-нибудь еще (Вермандуа покосился на Кангарова). На таком шатком понятии никакой теории прогресса построить нельзя. Ваша наука думает, что человек знает, чего хочет, а он совершенно этого не знает. Ваша наука думает, что человек руководится своими интересами, а он руководится черт знает чем.