Начало конца - Марк Алданов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Я так рад вас видеть! – произнес Вислиценус, крепко пожимая ей руку.
– Я тоже очень рада, – холодно ответила она и подумала: «Как он постарел! Совсем старик. Или болен?..» – Давно ли вы здесь?
– Я? Нет, не очень давно… Совсем недавно, – осекшись, ответил Вислиценус.
– И надолго в Париж?
– Да… А вы цветете, – сказал Вислиценус и удивился пошлости своих слов. – Вы надолго в Париж? – спросил он то же самое, что она. – Но как же… Как живем?
– Вашими молитвами, – столь же развязно ответила Надежда Ивановна. К ним подошел Тамарин, также державшийся русских в этом смешанном, непривычном обществе. Он приветливо поздоровался с Вислиценусом, кое-как завел с ним вполголоса, по-русски, не очень оживленный разговор; Надя изредка вставляла невпопад светские замечания. Затем появился старый французский писатель, и все стали рассаживаться. Вислиценус на минуту замешкался, места рядом с Надеждой Ивановной оказались занятыми.
Он сел на первый свободный стул, рядом с графиней де Белланкомбр. По рыжему пиджаку и по виду соседа графиня догадалась, что он здесь был самый левый – «большевистский фанатик!». Она уже перевидала немало большевиков, но ни одного фанатика до сих пор не встречала и была поэтому особенно любезна. Кангаров, вначале с тревогой на них поглядывавший, скоро успокоился. «В самом деле, ее фраками и смокингами не удивишь. Для нее, быть может, в этом пиджачке, в мягком воротничке, в желтых ботинках есть даже какое-то очарование».
За обедом Вислиценус мало ел и много пил, пил все, что наливал лакей: херес, рейнвейн, красное вино, шампанское, ликеры. В молодости у него бывали периоды, когда он пил запоем, потом бросал совершенно; в Москве как-то снова запил, бросил и в последние годы не пил ничего. Некоторая устойчивость к вину у него оставалась; Вислиценус не опьянел и не повеселел, только стал еще бледнее, и сердце начало постукивать. Он до грубости односложно отвечал графине и что-то невнятно бормотал в ответ соседу справа, который на немецком языке излагал ему соображения о неминуемом близком падении Гитлера.
Впрочем, уже с хереса гостям, не желавшим разговаривать, необходимости в этом и не было. Вермандуа овладел беседой и почти не умолкал, так что командарм с удовлетворением думал: «Ну, у этого инициативы не вырвешь». – «Собственно, чего же я ждал? Что она бросится мне на шею? Разумеется, я ей чужой человек, и надо совершенно утратить над собой контроль, чтобы мечтать о каком-то вздоре… Обидно? Но жизнь подавляющего большинства людей состоит из обид, унижений, оскорблений. Одним больше, одним меньше…» Вислиценус старался не смотреть на Надежду Ивановну и все время ее видел: против него на стене висело зеркало. «Ну да, пора забыть о вздоре, когда стоишь одной ногой в могиле, и слава Богу, что стоишь…» Иногда он заставлял себя прислушиваться к тому, что говорил Вермандуа, и раздражался еще больше, быть может, потому, что находил в его мыслях некоторое сходство со своими.
«Плоско не то, что он говорит, плоско, как он говорит, – думал Вислиценус, искоса бросая мрачные взгляды на Вермандуа. – Одна кокетливая улыбочка чего стоит! Он, великий, гениальный писатель, любит кинематограф! Он ходит в кинематограф, как простой смертный! Но, разумеется, все же не так, как простой смертный… Конец мира, конец цивилизации – отчего же не поговорить и об этом? Так же легко он мог бы доказывать и обратное: что мир никогда не кончится и что цивилизация переживает небывалый расцвет. Лучший довод в пользу конца цивилизации – это он сам. И серьезнейшие из его мыслей, как кровь вне человеческого тела, свертываются оттого, что он их произносит… Эти салонные болтуны говорят об инквизиторах с полной уверенностью в своем моральном превосходстве. Но первые, настоящие инквизиторы, оклеветаны – как были оклеветаны первые, настоящие большевики. Вопреки тому, что о них думают, они, конечно, верили в то, что делали и говорили. Не сразу и мы превратились в инквизицию без веры в Бога. Настоящие злодеи проливают кровь из выгоды, по привычке, равнодушно… – Вислиценус вспомнил со злобной радостью то, что прочел перед обедом о мировых событиях в вечерней газете. – У них крови меньше, но грязи, пожалуй, больше, чем у нас. Да не меньше и крови: у них нет чрезвычаек, но та война, которую они теперь готовят, унесет уже не десять миллионов людей, как прошлая, а двадцать или тридцать. Сальдо крови еще, пожалуй, окажется в нашу пользу, хоть мы и уморили голодом, частью сознательно, частью по глупости, по неумению, по бестолковщине, несколько миллионов крестьян, – думал он, все по своей привычке к балансам и определениям. – Но если и прав этот ученый болтун, если цивилизация кончается, то не все ли равно для тех, кто, как я, скоро, очень скоро должен сыграть в ящик?..» Вислиценуса вдруг поразило это ходячее в Москве выражение, точно он его услышал в первый раз в жизни. «Сыграть в ящик…» «Наглое, циничное, прекрасное выражение, одно из лучших приобретений нашего языка…»
Раза два его через стол о чем-то спрашивал Тамарин, раз и Надя спросила: «Как же вы все-таки поживаете?» «Кажется, и имя-отчество забыла, – подумал он и хотел было ответить: ничего, думаю скоро сыграть в ящик, – но ответил: – Ничего, спасибо, вы как?» Однако она уже заговорила со стариком-французом. Потом, к концу обеда, к ней подсел Кангаров, и почему-то это было Вислиценусу чрезвычайно неприятно. Он отвернулся, стал мрачен, как туча, и пил все больше. «Вздор, конечно… Как многие грубые натуры, он склонен к платоническим увлечениям. Противен этот запах еды, вина, папирос… Все противно!..» Вдруг у него закружилась голова, в верхнюю часть груди снова вонзился кол, и заболела рука, и сердце застучало страшно, как никогда до того не стучало. «Если сейчас сыграю в ящик здесь, большая будет неприятность этому прохвосту, – подумал он. – Зато у нас кое-кто будет очень доволен…»
И снова, как тогда в кофейне, но по-иному, его пронзила мысль о расстрелянных в Москве людях, старых товарищах, теперь уже гнивших в безвестной могиле. «Я почти никого из них не любил. Но какие бы они ни были, эти люди прожили всю жизнь во имя революционной идеи – и умерли опозоренными, купаясь в грязи. Был до войны революционер, просидевший двадцать лет в Шлиссельбурге и затем, по выходе из крепости, поступивший на службу в охранку. Они свою жизнь наладили почти столь же разумно…» В этой обстановке дорогого ресторана, за уставленным бутылками столом мысль о погибших в застенке людях была по неожиданности особенно дика и страшна. Сердце у него стучало все сильнее. Вислиценус взглянул в зеркало и над лысиной финансиста увидел свое лицо. «Да, краше в гроб кладут, в ящик…» Внезапно в зеркале показался ящик – не гроб, а именно ящик и какой-то странный, грубый, неоструганный, желтоватый, точно из-под посуды, с соломой. Им овладел непонятный ужас. «Кажется, я в самом деле начинаю сходить с ума. Вторая галлюцинация за день!..»
– Товарищ Дакочи, с вами хотел бы уединиться этот почтенный тевтон, – сказал за ним неприятный голос. – Что с вами? Вы нездоровы?
– Нет, пустяки, выпил чуть больше, чем нужно. Ну, что ж, я готов с ним поговорить. Но где же?
– Если хотите, пройдите с ним вон туда. Там вам никто не помешает. Этот кабинетик с диваном, верно, служил грандюкам[115] и их дамам не для политических бесед. Были грандюки, товарищ Вислиценус, а теперь мы с вами… Лучше всего туда пройдите. Если ненадолго, то никто и не заметит.
Пока Кангаров говорил с Майером и Вислиценусом, Надежду Ивановну очень любезно занимал граф де Белланкомбр. Но в отличие от других старичков он от ее близости явно не испытывал ни волнения, ни радости – Надя, как всегда, это тотчас почувствовала с легкой досадой. «Может быть, для него существуют только графини и княгини? Ну и пусть радуется на свою красавицу!..» Впрочем, на свою красавицу граф радовался тоже не слишком: почти на нее не смотрел, а когда смотрел, то без особой нежности. Граф очень мало ел, пил только минеральную воду и совершенно не слушал того, что говорили за столом. «Верно, недоволен, что попал в дурное общество», – подумала Надя, с неудовольствием сознавая, что, несмотря на ее взгляды, ей внушает – не уважение, конечно, но какой-то повышенный интерес графский титул этого старичка.
Она ошибалась. Граф действительно всех участников обеда, в их числе и свою жену, считал людьми дурного общества; но это было ему совершенно безразлично, так как в столь же дурном обществе он находился почти всегда: и в разных правлениях, в которых состоял или числился членом, и в клубах, где играл в бридж с банкирами, с промышленниками, с мнимыми, да и с настоящими аристократами, которые, с точки зрения его деда, были бы немногим лучше большевиков и социалистов. Разговоры за столом не интересовали графа: он такие же, или немного лучшие, или немного худшие разговоры слышал раза два в неделю в салоне своей жены. Вермандуа, как хорошо знал граф, мог так же гладко и учено, с цитатами и с афоризмами говорить о чем угодно. Женщины давно волновали графа лишь теоретически, да и то не очень. У него к ним теперь было ласково-ироническое отношение, осложненное приятными воспоминаниями да еще тем, что почти все они необыкновенно бестолково играли в бридж (не верили, что не имеют об игре и понятия). А так как врачи строго запретили графу спиртные напитки, предписали диету, на ночь же настойчиво советовали есть очень мало и по возможности лишь фрукты и овощи, то он скучал на всех обедах, одинаково с большевиками и с герцогами.