Весь Валентин Пикуль в одном томе - Валентин Саввич Пикуль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Один праздник — на Рождество. Тогда весело, и корабли в фонариках. Рубят во льду проруби. Над ними кресты возводят, тоже изо льда, перед рассветом обольют их свекольным соком. Ярко-красные, кресты светятся — будто окровавлены. Гремят торжественные салюты фортов. Несут меж кораблей купель со святою водой. Попы кропят матросов с метелочки. Освящаются на весь год казематы и башни, аудитории минные, водолазные, подводные и сигнальные. А на Пасху сам Вирен с лукошком крашеных яиц подъезжает к Морскому собору на Якорную площадь. Расположится там на паперти, будто торговать собрался, и начинает зазывать к себе прохожих матросов.
— Срочной службы Мордюков… явился по вашему приказанию.
— Ну-ка, братец, сними штаны, — говорит Вирен. — Да не стесняйся. Свои люди. Военные. Бабы не смотрят — привыкли. Молодец, метки у тебя на кальсонах исправно нашиты. Возьми… как тебя?
— Мордюков, ваше высокопревосходительство!
— Ишь ты! Ну, ладно, вот тебе яичко… похристосуемся.
Адмирал Вирен изволит панибратски лобызать матроса.
Матрос почтительно целует адмирала Вирена.
Якорная площадь опустела — все разбежались…
Макаров глядит с памятника, как Вирен с лукошком яиц возвращается в коляску. Он отъехал. Площадь снова оживает. «Помни войну».
* * *Утром 28 февраля Вирен посетил судоремонтный завод. До рабочих уже дошли столичные газеты, они стали подступаться к адмиралу:
— Чего скрываете от матросов? Вы же большой начальник, так выступите… Раскройте гарнизону глаза на революцию.
Вирен отказался говорить, но предупредил рабочих:
— Завтра, первого марта[360], обязательно приходите на Якорную площадь. Обещаю вам, что всю правду-матку узнаете…
День прошел спокойно. В столовой Морского собрания адмирал Вирен сидел под картиной Ткаченко «Прибытие на Кронштадтский рейд императора Вильгельма II». Адмирал Бутаков со Стронским сиживали под картиной Гриценко «Прибытие на Кронштадтский рейд президента Французской республики Феликса Фора». Две картины — две эпохи в русской политике. Но сейчас политика другая… Стронский был командиром 1-го экипажа — зверь сущий! А Бутаков имел несчастье быть очень грубым человеком. Как осатанелый от службы матрос драит суконкой медяшку, так и адмирал Вирен — с таким же остервенением — надраивал свое сердце лютейшей злобой к завтрашнему митингу.
Заявился комендант Кронштадта — контр-адмирал Курош.
— Пулеметы я расставил в подвальных окнах собора, — доложил он Вирену. — Огонь пойдет по земле… Всех без ног оставим! Пусть только они соберутся…
Адмирал Бутаков (честный грубиян) вздохнул — с надрывом:
— Не слишком ли вы увлеклись? Всех не перестрелять.
— Смотря как стрелять, — возразил ему Стронский. — В моем экипаже полно вислоухих новобранцев, которые едят меня глазами. Скажу им слово — всех переколют штыками. Они не рассуждают!
— Но мы-то, господа, должны рассуждать. Может, лучше отпустить вожжи и… пусть кони вывозят, куда хотят?
— Александр Григорьевич, так нельзя, — сказал ему Вирен.
— Роберт Николаевич, — отвечал на это адмирал Бутаков, — да ведь пойми, что в старости умирать на штыках тяжко… У меня же — дети! У меня — внуки…
Ярко досвечивало вечернее солнце. На рейде посверкивали бортами учебные корабли — «Океан» и «Африка», «Воин» и «Верный», «Николаев» и «Рында»; мрачно дымил в отдалении, словно покуривая перед сном, старенький дедушка флота «Император Александр II». Все было спокойно. «Женатиков» сегодня домой не отпускали. Экипаж и школы затворили свои ворота. И вдруг над Кронштадтом брызнула затяжная очередь из пулемета — сигнал к восстанию… Учебно-минный отряд поднялся первым. Вмиг разобрали винтовки, офицеров арестовали.
На Павловской улице гремела бурная «Марсельеза».
1-й Балтийский экипаж — гроза морей, главный в стране.
Ворота его заперты изнутри. По-хорошему не открывают.
— Ломай!
Минеры навалились гуртом — слышался хряск костей. Рота за ротой давили, давили, давили в ворота. Первые ряды матросов, уже полузадохшихся от натиска, проломили кованое железо — перед ними открылся двор! А во дворе, покрытые щетинкой штыков, стыли новобранцы. Без ленточек. До ленточек они еще не дослужились.
Тогда старые матросы сказали этой салажне слова вещие:
— Вот, хрест святой… Ежели хоть одна паскуда стрельнет, мы вас, быдто щенят, об стенку расшибать станем!
Посыпались окна канцелярии — в острые проломы стекол высунулись руки в манжетах. Дергались при выстрелах, и пули запрыгали, как кузнечики, по булыжникам двора. Большевики кричали:
— Не поддавайся на провокацию! Не отвечай на огонь…
Матросы с матерщиной выстояли под залпами офицерских револьверов. К ним вырвались из подъезда матросы «переходящей роты»:
— Мы с вами! Мы с вами…
— Бери канцелярию! Вы тут двери и трапы знаете. Обезоружьте своих офицеров… А где Стронский? Подать нам Стронского…
На Николаевском проспекте ярким факелом уже горел подожженный участок охранки: жандармы спешили уничтожить следы своего тайного сыска, чтобы революция никогда не узнала имен провокаторов, шпионов и доносителей… С треском горело! И, ликуя на трубах, «Марсельеза» звала в будущее. Рейд, как на Рождество, украсился красными фонариками. Это зажигали клотиковые огни корабли.
— Арсенал, арсенал! Арсенал бери, братва…
— Валяй на радиостанцию. Даешь на весь мир правду!
— Штаб крепости. Товарищи, берите штаб…
Из окон домов терпимости орали им пьяные проститутки:
— К нам, матросики, к нам. У нас цены снижены…
Точными выстрелами матросы рассаживали фонари притонов.
Духовые оркестры шли по «бархатной» стороне улиц. С крыш горящих домов шумно оползали лавины снега и рушились на тротуары.
Ночью был митинг в Морском манеже. Над гвалтом людских голов, над скрещенными в лязге штыками, над чернью кружков бескозырок, над папахами солдат и зимними малахаями рабочих-судоремонтников взметнулась рука матроса-большевика Пожарова: