Под щитом красоты - Александр Мотельевич Мелихов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Реквием» же Ахматовой вообще полностью посвящен жертвам террора, для которого нет и не может быть ни тени оправдания. Впоследствии она гневно отзывалась о последней главе «Так это было» поэмы Твардовского «За далью – даль», где Сталин предстает величественным и в свершениях, и в злодеяниях. Ахматова хотела сохранить его в истории злобным карликом, и, возможно, это было бы только справедливо. Но здесь ее желания (и желания тысяч и тысяч гуманистов) приходят в столкновение не столько с властью, сколько с мифологическим мышлением народа. Всякого народа, покуда он остается народом, а не населением, случайно собравшимся на одной территории.
Ибо история не только наука, но и, по выражению первого русского историка Карамзина, священная книга народов, формирующая у каждого этноса красивый образ самого себя. Поэтому всегда были и будут две истории – история научная и история воодушевляющая. Дело первой – исследовать, что и как было в действительности, дело второй – осуществлять экзистенциальную защиту населения, порождать в людях чувство принадлежности чему-то величественному и прекрасному, чувство, защищающее человека от ужаса ничтожности перед лицом мироздания.
Поэтому любой народ согласится видеть свою историю пускай сколь угодно трагической, но только величественной, а не презренной. Романтизируя Сталина, народ приукрашивает самого себя, и справиться с желанием народа видеть себя красивым не под силу не только Ахматовой, но и всем гуманистам планеты, вместе взятым. Ни человека, ни, тем более, народ невозможно сделать презренным в его собственных глазах, – видимо, миф Твардовского и есть предельно допустимый народным сознанием приговор Сталину. Попытки зайти дальше будут приводить лишь к его реабилитации – не властью, народом. К которому власть вынуждена будет прислушаться, дабы не утратить и собственной популярности.
Вот и военная литература, тоже считавшаяся оппозиционной (В. Некрасов, К. Воробьев, В. Быков), рисует войну тоже страшной бойней, но не выражает при этом ни малейшего сомнения ни в ее целях, ни в героизме советского солдата (нет признаков литературы «потерянного поколения»).
Литература пятидесятых-восьмидесятых годов, введенная в школьную программу, тоже отнюдь не воспевает советскую власть, но в ней говорится гораздо больше о страданиях крестьянства, о проблемах «простого человека» (Астафьев, Распутин, Шукшин), чем человека интеллигентного (Трифонов). И совсем не представлена драма развитой индивидуальности, способной на собственный идейный выбор, – интеллектуальная проза у нас всегда подавлялась не только властью, но и литераторами «народнического» направления.
«Архипелаг ГУЛАГ» лишь усиливает уклон в «общенародные» проблемы, – попутно не оставляя места для реставрации сталинизма. Со сталинизмом в свое время покончил отнюдь не народ, а партийная элита, уставшая жить под топором, и новый сталинизм тем более не нужен новой элите, вовсе не желающей пребывать под страхом ареста. Новая элита всего лишь желает создать объединяющий образ исторического прошлого, но не знает, как воспеть подвиги народа, одновременно уничижая Сталина, возглавлявшего этот самый народ. При всей ее небывалой для советских времен просвещенности российская элита эстетически невежественна и просто не догадывается, что искусство давным-давно разработало специальный жанр, рисующий ужасы и злодейства не унижающими, а возвышающими участников, – я имею в виду трагедию, соединяющую ужас с восхищением.
Современные российские идеологи страдают не избытком любви к Сталину, а недостатком чувства трагического, наш сегодняшний диагноз – эстетический авитаминоз. Жалкие часы, отведенные великой литературе, едва ли не самый зловещий симптом этого недуга. Такого секвестра не было и в самые страшные времена, увы…
И это, помимо прочего, еще и удар по воодушевляющей истории, для охраны которой создана специальная комиссия. Ибо именно к истории романтической относится восклицание Евтушенко: слава богу, есть литература – лучшая история Руси! И образ России ХХ века Солженицын, можно сказать, вырубил заново.
Явление «Одного дня Ивана Денисовича» народу свершилось на фоне уже наметившегося лагерного канона: в центре повествования должен стоять честный коммунист, хранящий верность партии, Ленину и коммунизму. Симоновский Серпилин в «Живых и мертвых» так даже без долгих слов в кровь избил троцкиста, осмелившегося поделиться с ним своими мыслишками насчет того, что партия переродилась, а революция погибла: «Коммунизм был и оставался для него святым и незапятнанным делом». А Солженицын рисует мир, в котором нет ни Ленина, ни Троцкого, ни коммунизма с индустриализацией, – мир, до оторопи похожий на тот, в котором жили мы сами, только с удесятеренной концентрацией хамства и неуюта (смертные ужасы проходят больше на периферии как упоминания). И спасаются люди – до оторопи живые и обычные – вечной человеческой спайкой да трудом, в котором хоть на час, да могут ощутить себя хозяевами своей судьбы.
Лишь после «Одного дня…» до меня дошло, что «сталинские перегибы» – это не трагедия «честных коммунистов», а всенародная трагедия!
А «В круге первом» мы переворачивали каждую страницу, как в доме собственном мы отворяем ставни, – отдувая папиросную бумагу, сквозь которую просвечивал блеклый шрифт какого-то восьмого экземпляра, и все это нужно было проглотить за одну ночь… Под утро уже ничего не соображаешь, понимаешь только одно – все не так, как тебя учили! И Сталин-то оказался мало того, что самовлюбленный осел, ослепленный собственной пропагандой, но еще и сотрудник царской охранки, и трус, бежавший из Москвы, когда немцы надвинулись на столицу. И с Учредительным собранием тоже было все не так, и с атомной бомбой, и…
Всего не упомнишь, но главное становилось ясно: всю историю правдами и неправдами нужно изучать заново.
Хотя бы и по «Красному колесу» (только бы достать и упиться правдой!). Но поскольку «Колесо» в перестроечную пору пришлось читать уже без спешки, стали различаться и художественные качества: все, что относится к истории, ужасно интересно, все, что ближе к очерку, просто интересно (хотя можно бы и покороче), а все, что претендует на лирику, либо плохо, либо провально.
Однако историософская-то мысль, явившаяся средь демократического пиршества, от этого не становилась менее сенсационной: Россию убила демократия, «большевицкая» диктатура сумела овладеть только трупом. Практические советы Солженицына, как нам обустроить Россию, тоже были растиражированы с величайшей серьезностью – его репутацию государственного деятеля погубило лишь телевидение. Не должен царский голос на воздухе теряться по-пустому – Сталин это хорошо понимал: не нужно высказываться по конкретным вопросам, в которых судьей может быть каждый. Впрочем, никакая мудрость без поддержки террора не может